Google+ Followers

пятница, 10 апреля 2015 г.

Иван Ласков. Ивановы. Ч. 1. Койданава. "Кальвіна". 2015.





                                             ДЕНЬ  И  НОЧЬ  НА  БЕРЕГУ  МОРЯ
                                           В этом рассказе морем названа река Лена.
    — Кеш, а Кеш. Отчего это Лена морем стала? Вчерашний дождик палил?
    — Тундра ты, Харлампьева! И зачем тебя оттуда в Якутск привезли.
    — Сам ты, Иванов, тундра.
    — Твой вчерашний дождь за Сангаром уже, наверно.
    Иванов и Харлампьева, ученики пятого «В» 17-и школы, а точнее, шестого «В», потому что каникулы летние начались, стояли на носу речного трамвая. Белая краска на борту была свежей, и Харлампьева время от времени отковыривала комочки с заградительной сетки и растирала пальцами, с которых как будто еще не сошли чернильные пятна. Жаркое июньское утро, которое начинается в этих широтах в два часа, уже вошло в полную силу, и вода слепила.
    — А почему ты такой сердитый, Кеш?
    — Почему, почему... Рыбы не будет, понимаешь? Воды слишком. Летний паводок, черный! Надо же так: вчера была река, как река, а сегодня — море.
    Воды было много. Пирс речного вокзала затопило полностью, и пассажирские суда швартовались прямо к дамбе. Дома, без оглядки сбежавшие с высокого берега вниз, теперь стояли по окна в воде, и хозяева их грузили в лодки свой нехитрый скарб.
    — Знаешь, Харлампьева, давай-ка ты домой, пока не отплыли. Из-за паводка не поймаю ничего, а ты потом в классе наплетешь, что не умею.
    — Не думай и не мысли! Нарочно гонишь, чтоб никто не видел, какой ты рыбак. Я тебя выведу па чистую воду. Кто перед всем классом хвастался, что у меня па глазах метровую щуку поймает?
    — Ну, погоди, Харлампьева!
    — Кеша, ты что это? Кеш! Ты почему за борт спрятался?
    — Тихо! Отойди от меня или сама сядь. Ну!
    — Сажусь.
    — Видишь, «Полюс» отчалил и мимо прет?
    — Ну и что?
    — А то, что дядя Евсей на носу!
    На расстоянии в два десятка метров, подвывая для порядка, двигался точно такой же, только что окрашенный, ослепительно белый трамвай. Там повсюду толпились пестро одетые люди, слышались смех и песни. Не принимал участия в общих забавах только один человек. Он стоял примерно на том же месте, как на своем трамвае Иванов и Харлампьева, только с правого борта, как раз напротив их. Одет он был точь в точь Иванов: на плечах брезентовая куртка цвета хаки, на макушке потертая шляпа. Над рыжеватой щетиной усов поблескивали черные шпионские очки.
    — Это тот, с рюкзаком? Какой смешной!
    — Я тебе дам смешной!
    — А почему ты шепотом?
    — Дядя Евсей за пятьдесят метров ерша в воде слышит.
    — А зачем от него прячешься?
    — Как не прятаться, если из-за тебя соврать пришлось. Вчера говорит: порыбалим, Кеша? Контора па субботу теплоход берет, на остров плыву. А я... Что я мог, если с тобой договорился! Соврал: парты ремонтировать будем. Вот так.
    — Так у тебя и дядя рыбу ловит?
    — Всегда с ним на берегу ночуем. Дядя, знаешь, какой рыбак? Из-за рыбалки не женился даже.
    — Как это?
    — Женщины, говорят, двух сортов: одни мужей вообще на берег не пускают, другие вместе с ними идут да бабьей глупостью своей все дело портят. Нет, говорит, такой женщины, чтоб спокойно мужа на реку пустила и сама за ним не пошла. Слушай, Харлампьева, а может, рванешь домой? Пока трап не убрали, а?
                                   Каждый приходит к морю своей дорогой...
    Накануне Евсея Петровича вызвал Сам. Евсей Петрович снял нарукавники, аккуратно поместил их на законное место в ящике стола, подвинул бумаги на середину и придавил счетами. Мгновенье подумав, он сбросил все костяшки па правую сторону счетов, а потом уж обтянул пиджак, обмахнул усы и направился к начальству. Сам, плечистый сангвиник лет на пять моложе Евсея Петровича, сразу телефонную трубку бросил и руку пожал:
    — Садитесь, садитесь... Как поживаем, Евсей Петрович?
    — Как будто нормально.
    — Вот и хорошо. Выходит, завтра с нами?
    — Куда?
    Сам с упреком покачал головой.
    — Не интересуетесь вы, Евсей Петрович, жизнью коллектива. И как это так? А коллектив, между прочим, заботится о каждом споем члене. Нот и завтра местном организует отдых на острове. Утром на теплоходе — туда, вечером — обратно... Здорово?
    — Видите...— нервно поправил галстук' Евсей Петрович. — Я завтра порыбалить собирался.
    — Чудесно! Берите с собой ваши удочки. Обеспечите коллектив свежей рыбой. Поджарим на лоне природы... Чудесно!
    — Какая там рыба, когда вокруг горланит сорок человек!
    Сам вздохнул.
    — Не любите вы коллектив. Евсей Петрович. Все один да один. А одиночество может до любой беды довести. И никто вам не поможет.
    — До какой беды?
    — Например, спиться можно...
    — Чего нет, того нет. Спиртного не употребляю. Вода, знаете ли, этого не любит.
    — Ну хорошо: летом вы с удочками. А что вы делаете зимой? Зима ведь у нас такая долгая. Тяжело нашей зимой одному. Сколько вам лет, Евсей Петрович?
    — Тридцать восемь.
    — И вы до сих пор не женаты. Грустной!
    Евсей Петрович выпрямил спину:
    — И что это вам, Никанор Кириллович, так женить меня хочется. Неужели женатые лучше работают?
    — Вам лучше будет.
    — Галину Семеновну в мой кабинет подсадили даже... А она, знаете ли, курит.
    — Моя тоже курит. Но это не помешало нам завести четверо детей.
    — Воля ваша, — встал Евсей Петрович, — а только завтра на остров я не поеду!
    — Конечно, приказать вам я не могу, но запомните, Евсей Петрович: тяжело тому, кто не живет одной жизнью с коллективом!
    И Евсей Петрович запомнил.
                                                               Море испытывает.
    Теперь молись, Харлампьева.
    — Почему?
    — Смотри, как бы не пришлось по трубам топать.
    Произнеся эти загадочные слова, Иванов вскинул на спину рюкзак. Трамвай, на котором они пересекли Лену, успел уже отойти от пристани и взять курс назад, на Якутск. Город едва угадывался сквозь бесконечную синеву воды и незрелую зелень островов игрушечными стрелами портальных кранов.
    Иванов решительно зашагал узкой тропинкой. Харлампьева вприскочку побежала за ним: засмотревшись на воду, она упустила начало его стремительного движения. Мерно взмахивая руками и выбрасывая далеко вперед подметки резиновых сапог, как заправский спортсмен — ходок на длинные дистанции, он держал спутницу на достаточном расстоянии, чтобы никто из встречных не мог догадаться, что они идут вместе. Только оставив далеко позади все пристанские постройки и войдя в густой тальник, Иванов оглянулся, остановился, снял шляпу и вытер ладонью вспотевший пшеничный чуб.
    — Ну вот. Что я говорил?
    Перед ними чернела канава, полная с краями. До противоположной стороны ее было не менее четырех сажен.
    — Как обычная вода в Лене, здесь сухо, даже лужицы нет. А сейчас не перейдешь.
    Канава оказалась длинной, и чем дальше шли по ее краю Иванов и Харлампьева, тем шире становилась. Наконец, она влилась в довольно большое озеро — низкий кочковатый лог, залитый паводком. Из канавы в «озеро» текла мощная грязная струя.
    — Видишь — из Лены вода, а не в Лену течет. Не кончается паводок.
    — А как же мы, Кеша?
    — Трубы видишь?
    — Какие трубы?
    Иванов презрительно передернул плечами и двинулся дальше. Ветви тальника, которые он отведал вперед телом и рюкзаком, больно стегали девочку по голым беззащитным рукам. Под ноги то и дело попадали то скользкие кочки, то корневища, то следы лошадиных копыт, предательски присыпанные прошлогодним сеном. Брызги грязи из-под сапог быстро испятнали джинсы васильково-веселого цвета; угольно черные косы растрепались, но поправлять их было некогда: Иванов шел вперед.
    — Вот они.
    С пригорка на пригорок через залитую долину, опираясь на легкие металлические козлы, шли четыре белые трубы. Две средние соприкасались, боковые слетка отделялись от них. Под ними, словно стлань, Чернея затор из хвороста и бревен, принесенных паводком.
    — Кеша, а может, по бревнышкам, а?
    — Ну, тундра. Ты думаешь, под ними воды нет? Нырнешь — не мяукнешь!   А с труб упадешь — - мама сказать не успеешь. Так что давай. Харлампьева, домой. Трамваи ходит каждый час, до пристани я тебя доведу...
    — Нет.
    — По трубам пойдешь?
    — Пойду.
    — Тогда....
    Иванов на мгновенье задумался, принимая какое-то решение.
    — Иди вперед, я за тобой.
    Он ловко вскочил на эстакаду и протянул руку Харлампьевой. Девочка неумело подтянулась и встала рядом. Иванов отступил, давая ей дорогу. Оставшись одна, девочка потеряла равновесие и пошатнулась.
    — Знаешь, Харлампьева...
    Но она уже не слушала. Закусив губу, она пошла по гладким, блестящим, толщиной в лошадиную ногу трубам. Хилый «мост» дребезжал под подошвами. Иванов осторожно двинулся за ней, стараясь не отставать: он почему-то верил, что в случае чего сможет кпомочь. От пригорка до пригорка было метров сто; впрочем, низину не всю еще наполнила вода, и где-то у противоположного края можно было спрыгнуть с труб, держась за них руками. Сам Иванов так и сделал, едва миновал опасное место. Харлампьева же шла и шла — вплоть до того, как трубы врезались в пригорок. Иванов, спотыкаясь о кочки, торопливо шел внизу, заглядывая девочке в побледневшее лицо.
    — Говорил же я тебе...
    Харлампьева, словно подбитая, опустилась на траву. Ее трясло.
    — Ч-что за трубы?
    — Мазут по ним качают в хранилище. Видишь цистерны на горе? Белые, сияют прямо!
    — А в Лене откуда мазут берется?
    — Ну, тунд...
    Иванов зажал рот.
    — Танкеры привозят.
    — А-а...
    — Ешь!
    — Что это?
    — Лук. Дикий. Здесь его навалом!
    Иванов пополз по траве, выискивая зеленовато-синие ростки. Лука, действительно, было много, но он уже начал черстветь. Над гнездами его, словно опознавательные знаки, мерцало несметное множество соцветий наподобие фиолетовых одуванчиков.
    — Сладко?
    — Ага... А далеко еще?
    — Нет. Теперь близко. Иванов смущенно отвел глаза.
    — Ты вот что... Куртку мою надонь! На реку в безрукавке потащилась. Комары заедят, пока до Лены дойдем! Там, на просторе, их меньше, а в тальнике... о!
    — Спасибо, Кеша!
    — Чего там. Вперед! Главное, на хорошее место выходим. Я боялся: упрешься, заставишь у пристани ловить. А какая там, в мазуте, рыба!
    И Иванов, как бульдозер, попер через густые кусты, ломая ветви. Харлампьева привычно потянулась за ним. К счастью, пути осталось всего на каких-нибудь пять минут. Теплый ветер ударил в глаза, солнце обласкало с головы до пяток, и вольная вода потекла под ногами. Море вновь было с ними.
    — Видишь остров напротив? Там мой дядя сейчас рыбачит.
    — А он нас не заметит? Прятаться не надо?
    — Что ты! До него километра два, не меньше.
                                                           От моря ждешь радости.
    Выйдя к морю, Евсей Петрович не терял времени даром. Сойдя по трапу, он сразу исчез в зарослях. Через пять минут он вынырнул из них, но уже на другой стороне острова. Здесь, как с давних времен помнил Евсей Петрович, должно было найтись более-менее подходящее место. Действительно, кусочек пляжа был в наличии. Правда, он значительно уменьшился оттого, что вода подступила к самому урезу, но на три закидушки этой песчаной полоски хватало.
    Евсей Петрович на собственном опыте давно убедился, что подчас паводка рыба не клюет. Однако его грела мысль, что рыбачить он будет с острова. Сухопутному рыбаку, не имеющему лодки, всегда кажется: все его неудачи только оттого, что он ловит с берега. О, если б выбраться разик вон на тот остров, на стрежень!
    Евсей Петрович, пока его не засекли, начал готовить свое рабочее место. Прежде всего он вырезал перочинным ножом и вбил в песок три палки метрах в двадцати одну от другой. Это означало, что он застолбил участок, и теперь ни один другой рыбак не имеет права ставить здесь свои закидушки. Затем он извлек из рюкзака большой целлофановый пакет и вытряхнул из него на траву снасти. Поколдовав над ними, он выбрал наконец три и, прихватив банку с червями, двинулся к левой палке.
    А знаете ли вы, кстати, по-настоящему, что такое закидушка? Конечно, в тех краях, где рекой считается даже такая, через которую и не рекордсмен этого дела может спокойно плюнуть с берега на берег, рыбаку не стыд повозиться с простой удочкой. Когда от крючка до рыбака три метра, а рыба, которая пойдет на крючок, величиной с кукиш, полезно привязать к крючку еще поплавок, чтобы не упустить момент поклевки. На Лене рыба берега не любит, а поплавок несет течением со скоростью дирижабля. Вот почему мы, ленские рыбаки, отдаем предпочтение тому крючку, что летит в воду на сорок метров.
    Евсей Петрович в душе гордился тем, что благодаря своей изобретательности придал обычной ленской закидушке ряд усовершенствовании. Во-первых, он давно пришел к выводу, что совсем не обязательно брать для нее самую могучую, самую толстую леску. Во-вторых, экспериментальным путем он определил: будет грузило держаться за дно или не будет — это больше зависит не от веса его, а от формы, и с тех пор стал изготовлять грузила плоские, широкие и фигурные, отливая их не в ложке, как сто процентов ленских рыбаков, а в алюминиевой сковородке из набора детской посуды. Грузила Евсея Петровича напоминали крабов и впивались в дно не шутя, так что частенько он не мог даже получить их назад. Потом их вытаскивали вместо с обрывками лески своими закидушками другие рыбаки. В результате по ленским берегам пошла погудка о таинственном чужеземце, который питается рыбой, скрываясь от недреманного ока правосудия. Интересно, что сказал бы добытчик чужих закидушек, если бы Евсей Петрович осуществил свой давний замысел и покрыл грузила красной нитроэмалью, которая употребляется для окраски шикарных лимузинов? По мысли Евсея Петровича, огнистый красный цвет должен приманивать жителей глубин... к его червям. Выглядит это так: рыба замечает издалека красное грузило и подплывает поинтересоваться, что это такое. Тут она обнаруживает червей и... Дальше все зависит от рыбака.
    Словом, много чего хитроумного было найдено Евсеем Петровичем для того, чтобы обманывать простодушных детей Лены. Но самым значительным своим достижением он считал бусинку.
    Не нужно быть рыбаком, чтобы понять: мало привязать к жилке грузило и крючки, а на крючки насадить червей. Все это нужно еще послать к рыбе! Но как? Можно, например, следующим образом: «Взяв леску большим и указательным пальцем сантиметров на пятнадцать-двадцать ниже места соединения с леской последнего поводка... раскрутить над головой и бросить («Советский спорт», 24. 1. 1975). Просто и легко! Так обычно и делается. Только дело в том, что просто и легко эту операцию можно выполнить раз, десять, от силы двадцать раз, ибо дальше леска до крови срезает пальцы: и большой, и указательный. И как ни обматывай их или даже перчатку надевай — ничто не поможет, если закидушку за день швыряешь не два раза, а двести.
    Озарило же Евсея Петровича самым неожиданным образом (не так ли Ньютон открыл свой знаменитый закон?). Это произошло в первый же день, когда коварный Сам подсадил в кабинет Евсея Петровича Галину Семеновну. Для знакомства Галина Семеновна решила приодеться повеселей и повесила па шею свекольно-красные крупные бусы. Эти невинные шарики так поразили Евсея Петровича, что он вплоть до обеда впивался глазами в грудь сослуживицы, что, конечно, смутило ее и одновременно радостно взволновало. Это тянулось до тех пор, пока Евсей Петрович наконец не раскрыл рот:
    — Скажите, Галина Семеновна, как они у вас держатся?
    — Кто?
    — Бусы.
    — Как? Обычно, на нитке.
    Так у них что же, и отверстия имеются?
    — Естественно.
    И хотя Галину Семеновну очень царапнуло, что Евсея Петровича заинтересовали лишь бусы, она сняла ожерелье и подала ему. Евсей Петрович внимательно осмотрел, ощупал, обнюхал бусы и вернул хозяйке. Больше ни на Галину Семеновну, ни на ожерелье ее он не смотрел.
    На другой день одна из сотрудниц принесла невероятную весть, будто бы видела Евсея Петровича после работы в ювелирном отделе «Подарков» покупающим бусы. Женщины ждали чуда. Но чуда не случилось, Евсей Петрович купил ожерелье совсем не для того, чтобы кому-то дарить.
    В следующую субботу Евсей Петрович вышел к Лене с новыми закидушками. Внешне они как будто ничем не отличались от старых, но в их конструкцию было внесено принципиальное новшество, ибо на то место лески, на которое Евсей Петрович брался «большим и указательным», теперь была нанизана бусинка. Евсеи Петрович взялся за бусинку, раскрутил закидушку, свистнул ею и... впервые испытал удовольствие от самого процесса забрасывания. Весь день, как одержимый, забрасывал и забрасывал свой снаряд Евсеи Петрович, хотя рыбы не было и быть не могло, так как суббота та была второй в октябре и забетонированный морозом песок гремел под ногами, как платформа электрички.
    ...Зимой Евсей Петрович, на первый взгляд, как еж, укладывался в спячку, но технически-рыболовная мысль его не спала. Время от времени он выкладывал на стол закидушки, крючки, набор разнообразных лесок, устраивал своему богатству ревизию и мечтал о лете. О том счастливом мгновенье, когда он со своей совершенной закидушкой встанет на берегу, и море ляжет к его ногам...
    И вот оно действительно лежало пред ним, тихо шепча свое, непонятное.
                                                                           Море шутит...
    — Вот же гад. Опять ерш!
    — А почему ты сердишься? Рыба, как рыба. Только крошечная.
    — Попробуй ее в руки взять.
    — Па-ахай! [Междометие, выражающее отвращение (якутск.).] Какой колючий. Да и скользкий еще... Мыло!
    — В тундре твоей — такой и не снился, наверно?
    — Почему?
    — Говоришь: «Рыба, как рыба». А какая это рыба? На ерша щука не берет. Мне елец нужен! Елец, понимаешь? Тогда и щука будет.
    День давно уже сиял в полную мощь. Море дробило свет, как огромное неровное зеркало. От него кололо глаза даже в тени обрыва. Мимо по морю с точностью маятника в Якутск и из Якутска сновал трамвай.
    — А просто так, без ельца, щука не словится?
    — Нет. Щука па червяка не клюнет. Только на живца!
    Волна мерно взбегала на песок, оставляя на нем щепки, сучки, бумажки — все то, что смыла с берегов ленская вода в неудержимом движении наводка. Иванов время от времени сгребал этот мусор и отбрасывал в сторону: рабочее место рыбака должно быть чистым.
    — Прибывает вода!
    В голосе Иванова слышалось отчаяние.
    — Кеша, мне скучно.
    — Купайся.
    — Купалась.
    — Ну, загорай тогда.
    — Загорала.
    — Рыбу лови.
    — А я червяков боюсь.
    — Что же я, в шашки должен с тобой играть? Так я их не взял.
    — Ке-еш, а как ты думаешь: вода не может выбросить на берег что-нибудь интересное?
    — Бутылка пустая один раз ко мне привязалась. Прибивает да прибивает ее. Я в воду ее, а она поплавает-поплавает, да назад. И не заткнута, а не тонет. Тьфу, зараза! Надоедала, пока на берег не выбросил.
    Иванов скривился даже от этого воспоминания.
    — Иди, интересуйся!
    Харлампьева обиженно побрела по берегу. Волна ленивой кошкой потягивалась у ног, хватая за щиколотки мягкими лапами без когтей. Харлампьева продралась сквозь куст тальника, утопленный ветвями в воду, потом сквозь еще один... За третьим ее ждала непонятная вещь. Это была крестовина из грубых коротких досок. К середине ее была прибита стойка, на конце которой розовел выцветший флажок. Харламльева сначала хотела позвать Иванова, чтобы выяснить, что это такое, но, вообразив его недовольную мину. придумала другое: столкнула увесистую крестовину в воду и буксиром повела к Иванову.
    — Осторожней! Закидушки порвешь.
    — Что это, Кеша?
    Иванов задумался.
    — Наверно, с плота сорвало. Ставят такие, чтоб издали видеть, где плот кончается.
    — Давай наверх ее, а?
    — Зачем?
    — Как ты считаешь, с трамвая флажок разглядишь?
    — Да зачем, собственно говоря?
    — Как поедем домой, хочу посмотреть, где мы были.
    — Тащи сама. Я занят.
    Иванов решил освежить на крючках насадку. Он пошел в тенек за червями и увидел страшную для рыбака картину: тенька, который берег его приманку, давно не существовало. Спасаясь от зноя. черви поползли по стенкам банки, а многие, говоря по-рыбацки, уже не могли быть приманкой. Иванов хлопнул себя по ушам и едва не завопил. Он мгновенно зарылся, как крот, во влажный песок, сейчас делая то, что должен был сделать с самого начала. Наконец, пальцы его окунулись в воду. Иванов плюхнул свою банку в яму. Его била дрожь.
    А Харлампьева тем временем осуществляла свой замысел. Тащить забухшие водой доски по песку было куда тяжелей, чем по морю, но она не сдавалась. Шаг за шагом преодолевала она довольно крутой склон, увязая в песке до лодыжек. Наконец, запыхавшись, она перевернула крестовину через тальниковые корни на редкую шершавую траву. Теплый ветер качнул полинявшую ткань, и флажок затрепетал над обрывом.
    — Отметила место моего позора? Далеко будет видно!
    Иванов скрестил на груди руки.
    — И что ты за человек, Харлампьева? Без ведома родителей на реку удираешь, по трубам ходишь, штуковину этакую без подъемного крана па пятый этаж заволокла... На подвиг готова, лишь бы меня опозорить!
    — Ке-еш... А мы сегодня обедать будем?
    — Будем.
    Иванов повернулся лицом к морю:
    — А дядя с острова, наверно, таких окуней таскает...
                                                              Шутит море!
    Первая попытка принесла неожиданный и довольно неприятный результат: при замахе грузило оторвалось и с мрачным воем пошло в сторону моря, оставив леску с крючками в руках незадачливого рыбака.
     Оглянувшись вокруг, не было ли у этого происшествия свидетелей. Евсей Петрович послал в море две остальные закидушки, пожурил себя за то, что так небрежно привязал грузило, достал запасное и сел па пригорок, чтобы исправить снасть. Тут выяснилось, что Евсей Петрович ни при чем, потому что не грузило отвязалось, а неподалеку от него из-за скрытого фабричного дефекта лопнула леска. Самолюбие Евсея Петровича было, таким образом, успокоено, зато закидушку пришлось переделывать целиком: отсечь весь хвост с крючками и мастерить заново.
    Восстановив и приведя в действие снасть, Евсей Петрович решил проверить две другие, ибо времени на то, чтобы изголодавшиеся за зиму окуни навалились на приманку, прошло достаточно. Евсей Петрович подошел к средней закидушке, привычно взялся за леску, потянул на себя и сразу почувствовал приятную тяжесть. Правда, обычного дерганья не было, но Евсей Петрович хорошо знал, что рыба клюет по-разному: одна бешено рвет жилку, готовая оставить на крючке собственную челюсть, другая, наоборот, идет к рыбаку быстрее лески, чтобы было не так больно. Есть, наконец, и такая рыба, которая вообще ничего не предпринимает и тащится по дну, сопротивляясь только своим весом.
    Неизвестный груз медленно двигался к Евсею Петровичу, и наш рыбак с интересом ждал, что послал ему бог удачи. Каким же горьким было разочарование, когда он увидел, что, фигурально говоря, поймал сам себя! Из-за небрежности при забросе спасти скрестились в глубине, сцепились крючками, и Евсею Петровичу пришлось вытаскивать обе закидушки сразу. А два грузила, которые ползут по песку, далеко не сумма двух грузил! Тут может померещиться полая акула.
    Выругавшись в кулак, Евсей Петрович распутал закидушки и вернул их в море. Некоторое время он сосредоточенно утюжил размашистым солдатским шагом свой плацдарм, а потом резко наклонился к злосчастной левой закидушке, которую сегодня уже ремонтировал. Увы! Случилось то, без чего обходится редкое дежурство на берегу: зацеп. Зацеп, судя по всему, получился капитальным, всеми тремя крючками: как ни силился Евсей Петрович, закидушка не подавалась ни на йоту. Тогда Евсей Петрович перебросил леску через плечо наподобие бурлака и запыхтел от воды.
    Беда, как известно, одна никогда не ходит. Только Евсей Петрович со своей неподъемной ношей сделал шаг, как из кустов выкатилась целая бригада его сослуживцев:
    — Ты что это тянешь, Евсей Петрович?
    — Кита, не иначе!
    — Может, помочь?
    — Поможем, поможем!
    И как ни отбивался Евсей Петрович, несколько дюжих рук вцепились в леску, дернули... Жилка с гитарным звоном натянулась, пшкнула, и Евсей Петрович вместе с помощниками грянулся оземь. Хохота было столько, что эхо его случайную моторку едва не перевернуло. Не смеялся один Евсей Петрович, потому что опять потерял грузило — теперь уже с крючками.
    Так к Евсею Петровичу пришла обида. Обида на море, на грузила, на то неведомое, что окопалось в глубине и мешало отдаться сладости рыбалки. Обида на товарищей по службе, на Сама, который затащил его сюда, на Галину Семеновну, которая так весело смеялась вместе со всеми... И как потом ни звали Евсея Петровича, он даже шашлыками из жеребятины не соблазнился, а пообедал сухой корочкой, предусмотрительно положенной в рюкзак. Он пружинисто ходил от закидушки к закидушке, жадно щупал леску и бормотал:
    — Эх, кабы на берег, на старое место, где с Кешкой рыбалим!
                                                        Море берет в плен и тела, и души.
    — Елец! Харлампьева, елец!
    — Где елец?
    В руке Иванова изгибалась серебристо-белая рыбка. Перламутровая чешуя сыпалась на песок.
    — Подай вон ту банку... Воды зачерпни! Иванов пустил долгожданную добычу в импровизированный аквариум и радостно выпрямился.
    — Попался-таки! Ну, щука, держись!
    — Ты его щуке отдашь?
    — Отдам. Пусть берет... Только не даром. Платить будет собственными зубами. Где рюкзак? На щуку особую закидушку ставим. Во-первых, не такую длинную, потому что хищники у берега топчутся. Во-вторых, вместо обычного крючка — двойник, а то и тройник, иначе живец сойдет. Ага, вот она. щучья. Смотри, делаем так: загоняем в песок две палки. К одной закидушку привязываем, на другую наматываем.
    — Зачем?
    — Щука приманку не облизывает. Она рвет сразу, на скорости. Вторая палка — для амортизации. Как буфер на машине... Понятно?
    — Не очень.
    — Заталкиваем в рот ельцу двойник...
    — А ему не больно?
    — А мне какое дело? Неужели не жалко?
    — Он моего червя съел? Съел. Пусть теперь на меня работает. Бросаем в воду. Сколько времени?
    На руке Харлампьевой блеснули часы.
    — Полвосьмого.
    — Что? Полвосьмого? Ты не обманываешь?
    — Почему я должна обманывать?
    — Я ведь просил тебя в шесть сказать! Даже часы дал тебе. А ты?!
    В море со стороны города показался далекий меловой треугольник. Он рос на глазах.
    — Трамвай уже идет, а мы еще здесь. Последний трамвай! А нам ведь еще по трубам. Что ты наделала. Нюрка!
    — Как же я могла сказать, если ты еще не поймал щуку!
    Иванов с удивлением уставился на девочку.
    — Ты ведь только того и хотела, чтоб я не поймал!
    — Не хотела.
    — А чего ты хотела?
    — Скажу, когда поймаешь.
    — Долго ждать придется! Харлампьева вздохнула.
                              В каждом море за приливом обязательно следует отлив.
    Евсей Петрович сразу заметил, что наводок пошел па убыль. Сигнал об этом дали два ельца, вытащенные на одной закидушке. Были, правда, они очень уж мелкими, зато два! Евсей Петрович потер от удовольствия руки. И тут с другого края острова долетел призывный гудок теплохода.
    Евсей Петрович скривился, но остался на месте, словно ничего не слышал. Медленная волна по-прежнему мерно набегала на берег, но каждый раз скатывалась все дальше.
    Где-то на стрежне гулко ударила рыба. Начинался классический вечерний клев. Вдруг из тальника выбежала взволнованная Галина Семеновна:
    — Евсей Петрович! Теплоход отплывает. Неужели гудка не слышали?
    — Слышал.
    — Удивляюсь вашему спокойствию! Евсей Петрович поправил шляпу.
    — Для рыбака. Галина Семеновна, ночь на берегу — обычная вещь.
    — Так вы что, не едете?
    — Я остаюсь.
    Галина Семеновна с горьким сожалением посмотрела на Евсея Петровича и исчезла. Евсей Петрович засмеялся.
    — Наконец-то один. Совсем одни!
     На чем и когда он сможет покинуть остров — об этом рыбак не думал.
    На море и остров наплывал ласковый вечер. Далеко, далеко, за розовыми сумерками, слышалась песня. Черной тушью по легким акварельным мазкам на нее накладывался басовитый буксирный гуд. За горой воды на настильной полоске пляжа вспыхнул рыбацкий костер.
    Некто невидимый шепнул Евсею Петровичу: «Пора!» Евсей Петрович подскочил к средней закидушке и дернул. В глубине, на другом конце лески, рвануло резко и безжалостно. Там была настоящая рыба! Евсей Петрович лихорадочно затоптался на месте, выбирая леску. Рыба то брала в сторону, натягивая жилку, то тянула назад, то всплывала на поверхность, помогая рыбаку. Последнее усилие — и на песке, изгибаясь в колесо, заскакал килограммовый окунь.
    — Ах!
    От человечьего возгласа Евсей Петрович содрогнулся. В нескольких шагах от него стояла Галина Семеновна. Евсей Петрович остолбенел.
    — Держите, держите!
    Но было поздно. Окунь сорвался с крючка и, подскочив еще раз, очутился в родной стихии. Как все сто процентов умудренных рыбаков, Евсей Петрович хорошо знал, что голыми руками рыбу в воде поймать невозможно, но окунь на мелком месте был так отчетливо виден, был так достижим! Как чугунный столб, плюхнулся в море Евсей Петрович, вздыбив гриву сверкающих брызг. Рука его неуверенно скользнула по броневому на панцырю окуня и, получив болезненный удар спинным плавником, сама собой выхватилась из поды. Тем временем окунь мощно взмахнул хвостом и торпедой ринулся вглубь.
    Трудно передать чувства, клокотавшие в душе Евсея Петровича. Здесь была и злость на Галину Семеновну, что появилась в такую неподходящую минуту, и стыд за то, что так по-мальчишьи нырнул за рыбой на глазах у женщины, и обида за эту не пойманную рыбу, и, главное, досада от того, что надежда его не осуществилась и па острове он не один. Непроизвольно сжались кулаки.
    — Вы почему здесь? Теплоход же пошел?
    — Я... Я опоздала.
    — Как опоздала?
    — Бегу от вас, а теплоход уже метрах в пятидесяти. Кричу, кричу... Никто не слышит.
    — Глаза залили, вот и не слышат. Ну, люди!
    Кулаки Евсея Петровича вознеслись в небо и наконец разжались. Вдруг в его голове мелькнуло подозрение.
    — А за мной вас, к слову, не Никанор Кириллович послал?
    — Никанор Кириллович? Нет. Я сама.
    — Верно, и не сказали никому?
    — Не успела.
    — О женщины! Всю жизнь говорил и говорю: нет создания более легкомысленного, более суетливого, более нерассудительного, чем женщина!
    Галина Семеновна жалобно улыбнулась.
    — Потому и тянется она к уравновешенным, спокойным, мужественным мужчинам.
    — Да понимаете ли вы, что натворили?
    — А что такое?
    — Что? Что! Мы остались вдвоем на необитаемом острове!
    — Хорошо, что вдвоем. Одному совсем было бы скучно.
    — Мне?! Нет. Одному, откровенно говоря, веселее.
    — Так я вам мешать буду?
    — Да.
    — Ну и оставайтесь одни! Остров большой. А спички у меня есть.
    Она повернулась и решительно зашатала в тальник. Евсей Петрович нервно содрал шляпу и вытер высокий лоб. Он представил себе, как на теплоходе обнаружат, что нет не только его, но и Галины Семеновны, как начнут чесать языки... А тут мало того, что лишен гарантированного одиночества, так еще в каждый момент жди нападения: разве ж выдержит женщина одна в такой час, в таком месте? А прогонишь опять — от страха захнычет, в истерику бросится, и во всем этом виноват будешь только ты.
    Но минута шла за минутой, а Галина Семеновна не возвращалась. Евсей Петрович начал понемногу беспокоиться.
    Не случилось ли что-либо худое? Бывают же случаи, когда человек попадает в такую беду, что и слова сказать не успеет.
    С другой стороны острова потянуло тальниковым сладким дымком.
    Евсею Петровичу вспомнились последние слова женщины: «А спички у меня есть». Ну что ж, костер — нешуточная поддержка в таком положении. Но ведь, со стыдом подумал Евсей Петрович, у Галины Семеновны, кроме костра, ничего нет! Нет ни свитера, ни сапог, нет ни крошки хлеба. Одетую по-пляжному, празднично, только костер и греет ее в эту ночь.
    Евсей Петрович сам стал разводить костер, а совесть все шептала ему: «Позови! Позови, ибо если погубишь человека, всю жизнь себе не простишь». К тому же, и на острове Галина Семеновна осталась, по сути, из-за него. Он пошел в тальник. Белая ночь мало чем отличалась от вечера, но от волнения Евсей Петрович не замечал ям и то и дело спотыкался.
    В нескольких шагах от костра он остановился. Галина Семеновна спокойно сидела перед огнем на принесенном паводком бревне и, поджав босые ноги, курила. Топкий дым сигареты вплетался в дыханье огня.
    — Не пугайтесь, это я.
    Галина Семеновна промолчала, но сигарету неприметно сунула в песок.
    Евсей Петрович виновато потоптался па месте.
    — Вам неуютно одной?
    — Почему же? Я семь лет одна.
    — Нет, я не в этом смысле... Вот здесь. посреди моря, без ничего, ночью...
    — Ну что вы! Посидеть летом у огня, пусть себе и ночью... Это такое наслаждение!
    — Вы не шутите?
    — Разве этим шутят?
    Евсей Петрович нерешительно опустился на бревно.
    — Подумать только... А я вас представлял совсем иначе. Так вы любите природу?
    — Я же коренная ленчанка, из Олекминска. С отцом, с братьями часто на острова выбирались. Боже, какие были у нас приключения! А сколько рыбы ловилось!
    — Так вы и рыбу ловите?
    — Лет с десяти.
    — А почему вы никогда об этом не рассказывали?
    — Вы же со мной и не разговаривали никогда.
    Упрек был резонный, и Евсей Петрович поперхнулся.
    — А я так в это дело только здесь втянулся. У меня ведь на родине, смешно сказать, и ручья нет.
    Приехал как-то к сестре, сходил на рыбалку, да так в Якутске и остался.
    — От Лены, и верно, не убежишь.
    И слова эти настолько отвечали тому, о чем временами думал сам Евсей Петрович, что он резво вскочил на ноги:
    — Галина Семеновна, пойдемте к моему костру! Что одна сидеть будете? Чай вскипятим, ельцов напечем... Есть несколько, да и еще поймаем! Палатка есть, можно спать по очереди... Перегорюем как-то!
    Встала и Галина Семеновна.
    — Тогда этот костер придется погасить.
                                                                      Море роднит.
    — Ну как, страшно тебе?
    — Кеш, а почему звезд нет?
    — Белая ночь. Не видно их.
    — А когда ночь черная, видно?
    — В августе такие звезды!
    — В августа ночами холодно, наверно.
    — Зато комаров ни грамма.
    Белая ночь обняла кусты призрачным сонным светом. Черные тени двоих трепетали на мокром песке. Море неуклюже ворочалось в берегах, отходя ко сну. Далекий костер на острове, едва тлевший карманным фонариком, вдруг засиял.
    Иванов стукнул крышкой бидона, дунул на ложку и отхлебнул.
    — Готово!
    — Бедные ершата. Как они скрючились.
    — Ершей варить надо не чистя и даже живыми бросать в котел.
    — Живыми?!
    — Они, когда заснут, всю слизь из себя выпускают. Тогда их и мыть противно, и навар жидкий. Хлебай!
    — Ух, как вкусно!
    — Еще бы. Это же настоящая рыбацкая уха! Ложки весело застучали по бидону.
    — Ты с хлебом, с хлебом!
    Чистая тишь царила над миром. В этой тиши было слышно все: и сдержанная речь на невидимом острове, и всхлип неведомой птицы в кустах, и плеск весла. Где-то у пристани мотоциклетно застреляла моторка.
    — Никогда не думала, что мальчики могут быть такими.
    — Какими?
    — Такими добрыми, заботливыми.
    — Я тоже не думал, что девчонки такими храбрыми бывают. Ни за что бы не поверил, что ты по трубам пойдешь!
    — А тебя дома ждут?
    — Мать ждала, конечно. Теперь спит. Она привыкла. А тебя?
    — Мои... мои, конечно, не привыкли.
    — Ничего. Вода сходит. Завтра не нужно по трубам. Первым трамваем поедем.
    — Дай закурить!
    К костру на коленях, ловко перебирая ими. подскочило непонятного пола существо. Со всклокоченных красных волос сыпались искры. В широких кошачьих зрачках плавали отблески огня. Хриплым низким голосом существо повторило:
    — Дай закурить!
    — Мы... не курим.
    По спине Иванова побежали мурашки.
    — Ха-а... Да здесь, оказывается, детки?
    — Мы не дети. Мы подростки.
    — Что за проклятая ночь! По всей Лене ношусь и нигде папироски нет. Ну и ну! Еду домой.
    Существо потянулось, как тигрица, и Иванов рассмотрел, наконец, что это женщина.
    — А что вы тут делаете?
    — Рыбу ловим.
    — Так-так. Невинные детские забавы. А родители что скажут?
    Харлампьева опустила глаза.
    — Могу взять в город. Одного. Ну! Кто со мной? Дети молчали.
    — Ну! Скорей, курить охота. Ну, мальчик! Ну, девочка! Живо в лодку. Кто смелее? Давай, мальчик!
    — Еще чего. Чтобы я да девчонку одну на берегу бросил.
    — Молодчик, мальчик! Молодчик, рыцарь! Ну, девочка! Ну, сиротка! Двадцать минут — и ты дома.
    — Я... я...
    — Что «я»? Что «я»? Зайчиком скачи, зайчиком!
    — Не езжай, Нюргуяна! Голос Иванова сорвался.
    — Почему «не езжай»? Почему «не езжай»? А, наш рыцарь боится остаться одни. Все вы такие. Богатыри! Привыкли за бабьи спины прятаться. Скачи, девочка, скачи! Зайчиком!
    — Не слушай ее! Не слушай! Пьяная — перевернет!
    — Да я и не слушаю.
    — Ах, так!
    Свинцовой дробью посыпались черные слова:
    — Сдохнете от голода здесь! Костер ваш дождем зальет! Снег среди лета пойдет! И не поймаете ничего!
    Из-под колен ведьмы взвился столб песка. Нечеловеческая тяжесть грохнулась на дно лодки. Яростный крик потряс пространство — и все стихло.
                                                                          Море разводит.
     — Мой отец с одними закидушками, как вы, на рыбалку никогда не ходит. Он с собой всегда и сетку берет, и спиннинг, и корчагу даже.
    — А корчагу зачем?
    — На ельцов.
    — На ельцов? Скажите, пожалуйста.
    — Корчагу хлебом накормит — и в омут. Утром, смотришь, прямо тесно от них в корчаге той.
    — Выходит, ельца можно и на хлеб ловить? А я думал, что он, кроме червя, ничего не признает.
    — Осетра отец на семидырку ловил... Такое слыхали?
    — Н-нет.
    — Название, конечно, местное, а как по-ученому — я и сама не знаю. По-якутски «быэ» как будто.
    — А! Так это вьюн.
    — А вы что, по-якутски научились?
    — Откуда! Только названия рыб. Из справочника.
    — Семидырку ведром ловят.
    — Ведром?!
    — Она себе норки в береге роет. Как ласточка, только, понятное дело, под водой. Вот отец потихоньку идет, идет... Потом раз! — ведром под берег. Песок в ведро так и посыплется. А вместе с ним семидырки.
    — А как же осетра?
    — Семидырок солят как следует и сушат. Нет большего лакомства для осетра!
    Галина Семеновна мечтательно запрокинула голову.
    — Интересно... Чрезвычайно интересно. Посмотреть бы разок.
    — Что проще! Отец-то здоров еще. Рыбачит. Берите отпуск да поезжайте.
    — Так сразу?
    — А чего ждать? Пока лето кончится?
    — У меня еще отчет за полугодие.
    — Не поздно и после отчета.
    — И все ж...
    — А какая рыба там! Ленок, хариус, таймень...
    Тальниковые дрова горели спокойно, без лишнего треска. Белая ночь размывала резковатые черты Галины Семеновны, делая лицо молодым и зовущим. «Что ж это я? — растерянно думал Евсей Петрович. — Уже и к отцу собрался! -
    — А какие пейзажи! Здесь, под Якутском, низко. Тальник да тальник. Однообразно. А там берега крутые, скалы! Над водой леса дремучие... сказка!
    «Нужно, нужно как-то прекратить это...»
    — Выйдешь утром — чистота, свежесть, запах хвои, запах рыбы.
    Евсей Петрович закрыл лицо руками.
    — Что с вами?
    — Извините. Устал, видно.
    — И мне, честно говоря, спать хочется.
    Евсей Петрович настороженно новел ухом.
    — Моторка? Неужели в нашу сторону?
    Галина Семеновна старательно всмотрелась в даль.
    — Не видно.
    Евсей Петрович подбросил в костер хвороста.
    — Пусть подъедет! Может, договориться удастся.
    — О чем?
    Евсей Петрович промолчал. Через минуту в песок врезался высокий некрашеный нос лодки.
    — Ба! И здесь пара. Закурить не дадите?
    — Извините! К сожалению...
    Евсей Петрович виновато прижал руку к груди.
    Вдруг его озарило:
    — Галина Семеновна, у вас же, наверно, есть?
    Галина Семеновна как-то стыдливо достала пачку. Хозяйка моторки жадно выхватила сигарету, сунулась лицом в огонь и за мгновение окуталась черным дымом.
    — Ну мужики пошли! А? Не курит даже. Может, и не пьешь? А зачем с бабой на острове сидишь?
    Все это Евсей Петрович посчитал за лучшее пропустить мимо ушей.
    — Послушайте, уважаемая! Не отвезли б вы нас в город?
    — В город? Как раз еду туда.
    — Уважаемая, так может...
    — Тебя не возьму. Только ее. Понял?
    — Но почему...
    — Гадко мне с такими. Ох, гадко! А товарку отдай. Ее от тебя спасать надо.
    Тихая радость подступила слезами к горлу Евсея Петровича. Неужели один — без никаких обид и объяснений? Не он же виноват, а вот эта ведьма... Как хорошо, что не успел ничего наобещать! Конечно, порыбалить под Олекминском — это интересно, чрезвычайно интересно, но зачем спешить? Семь раз отмерь...
    Между тем красноволосая насела на Галину Семеновну.
    — Едем, товарка! Едем! Для чего тебе кочан этот? Ух, не люблю, когда по берегам парами сидят!
    — Я... я не знаю...
    — Ну! Ну!
     — Честно, не знаю.
    — Не упирайтесь, Галина Семеновна, — Евсей Петрович словно извинялся. — Кто его знает, сколько еще доведется на острове сидеть. Раз уважаемая готова оказать услугу...
    — А может, возьмете обоих? Неужели нельзя?
    — Дорогуша, нельзя. Нельзя! Не такой у меня транспорт. На двоих рассчитан. Эх, и каталась я кое-когда кое с кем! Эх!
    — Садитесь, Галина Семеновна. И вот что... Евсей Петрович поколебался.
    — Не позвонили б вы Никанору Кирилловичу? Так, мол, и так. Вернулась я домой попутным транспортом, а Евсей Петрович на острове остался. А? Я вас очень прошу!
    — Что вы. Евсей Петрович!
    Галина Семеновна сурово поджала губы.
    — Ночью звонить Саму? Зачем?
    — Чтоб не подумали!
    Галина Семеновна молча шагнула в лодку. Дикий филиний хохот потряс пространство — и все стихло.
    И Евсей Петрович опять — второй раз за эту ночь — остался один, теперь уже по-настоящему.
                                                    Море щедро платит за верность.
    — Пусто.
    Иванов еще рал подергал леску и, вздохнув, бросил ее в воду.
    — А может, что-нибудь есть?
    — На, смотри.
    Леска, извиваясь, побежала на берег.
    — О! Живец мой, оказывается, удрал!
    На кованом крупном двойнике не было ни добычи, ни приманки.
    — Ну вот, опять лови ельца... А как его поймать? Ночью елец не гуляет...
    Иванов без всякого интереса наклонился к закидушке, снаряженной червями. Вдруг он недоуменно выпрямился:
    — Что такое?
    — А что?
    — Куда Лена течет?
    — Туда.
    — А почему туда тянет?
    Иванов тронул леску пальцем. Та зазвенела.
    — Да как тянет! Словно ее подводная лодка волочит.
    Харлампьева побледнела.
    — Неужели щука?
    — Отойди!
    Иванов вытер о штаны вспотевшие руки. Натянутая против течения леска гипнотизировала его зрение и разум. Он не знал, как приниматься за леску.
    — Раз... два!
Первые витки жилки легли без большого сопротивления. На седьмом или восьмом закидушка резко вздрогнула и пошла назад. Движение ее было спокойным и неторопливым, но преодолеть его было невозможно.
— Харлампьева! Держи! Держи!
    Девочка неуклюже бросилась к Иванову и толкнула под локоть.
    — Ай!
    Стальным тросом хлестнув рыбака по косточкам пальцев, леска вырвалась из рук и с пчелиным гуденьем впилась в воду. Иванов поскользнулся и упал на песок.
    — Кеша! Кеша...
    Иванов поднес руку к глазам. Багровый рубец наливался синевой.
    — Ах, так? Иванов оглянулся.
    — Ты вот что: возьми-ка вон ту дубинку, а когда вытащу, бей по башке, потому что может жилку перекусить и удрать. У нее зубы знаешь какие!
    — Ты ведь говорил, щука на червяка не клюет.
    — Елец на червя клюнул, а щука — на ельца. Хорошо, что жилка миллиметровая. Другую давно порвала бы.
    Харлампьева стиснула палку и подалась всем телом туда, где бурлила и билась неисчерпаемая сила. Инстинкт предков таежных охотников проснулся в ней, сузив и без того едва прорезанные глазенки.
    — Начали!
    Иванов пошел против течения, выбирая леску. Спина его напряглась, челюсти заледенели. Метр за метром отдавала жемчужную жилку еще не добытая добыча. И вот она сумасшедше забила хвостом у самого берега.
    — Дорогу, Нюрка! Не мешай!
    Намотав жилку на запястье, Иванов помчался от воды со всей возможной скоростью, которую позволял сгусток тяжести и силы, бешено взрывающийся у него за спиной сырой песок. Он не видел, как на берег въехала плоская черная голова с разинутой пастью, как ринулся в небо фонтан брызг. Протянув вглубь пляжа метров пять и оглянувшись, он увидел только, как непонятно огромная рыба тяжело встала хвостом вверх и, наконец, свяла.
    — Неужели такие щуки бывают? — словно сквозь сон, услышал мальчик.
    — Это... Это таймень.
    Иванов сел па песок и неизвестно зачем снял сапоги.
    — Видишь: мало того, что крючок проглотил, второй ему под плавник впился. А один поводок он обязательно порвал бы. Таких тайменей вообще только из ружья бьют.
    — А знаешь, Кеша, я была просто уверена, что ты поймаешь что-нибудь метровое.
    — Правда?
    — Иначе бы я не пошла. Какой интерес смотреть, как у человека ничего не получается?
    Харламиьева помолчала.
    — Мне так хотелось посмотреть, как ты это делаешь!
                                               Бывали и у меня удачи на море...
    А Евсей Петрович в эту ночь так ничего и не поймал.
                                                          ЗИМНИЕ  ПИСЬМА
                                                                                          Лошади знакомятся ржанием,
                                                                                          люди — речью.
                                                                                                           Якутская поговорка.
    Якутск. АССР, Хаҥалас ор., Даркылах б.1 Мякиш Валентине.
    Дорообо, Бала2!
    Я на месте.
    Город нашел.
    Дом нашел.
    В квартиру влез.
    Никто не ругает.
    Митэрэй.

    Город Приднепровск, улица Челюскинцев, дом 2, квартира 6, Харитонову Дмитрию Харитоновичу.
    Долго ж ты добирался, брат! Прямо как тот, что вместо коня корову запряг. Некогда бывшая жена моя с такой же скоростью передвигалась. На курорт так моментом, словно ведьма на помеле, а вот домой... Да разве ты, старый грешник, женщина, чтоб до Приднепровска месяц тащиться? И это в наш реактивный век! Где сидел? В Москве? Я сорок лет назад из Приднепровска в Даркылах вдвое быстрей доскакал. Между прочим, на самолет у меня денег не было и быть не могло, и ехал я через всю Сибирь-матушку на таком курьерском, что на каждой станции, помнится, выспаться успеешь, пока он дальше тронется... Доплелись до Иркутска, а там — воленс-неволенс — самолет: это сейчас можно до Лены поездом, а там на пароход пересесть. Ткнулся в кассу — билетов сох3. А тут пилот подходит, в коже, здоровый детина, на меня с интересом поглядывает: «Куда, товарищ?» «В Якутск, отвечаю, чтоб его...» «Понятно... В ящике полетишь?» «В каком ящике?» «Есть у нас на гидроплане такой, увидишь... Не трус?» Ну, не признаваться же, что трус! Погляжу, думаю, что за ящик. А он у гидроплана под брюхом прибит, оказывается. Для грузов разных. Открывается сверху — вывалиться невозможно. Что теряю? Завернули в шубу меня — в июле, заметь. Спирта глоток поднесли. Затолкали в ящик — и понесся я с божьей подмогой на безбожной стрекозе. Три дня до Якутска летели.
    А из Якутска в твой Даркылах? Не было тогда автобусов, не было! На санях волокли меня во все том же июле. И поспел я в срок, согласно постановлению правительства о направлении на работу молодых специалистов.
    А ты?
    Пиши подробно обо всем. Как ехал, в каком состоянии квартира, как тебе показался мой Приднепровск, как река моя показалась. Напоминаю адрес: Якутская АССР Кангаласский район, поселок Даркылах. Мякишу Валентину Степановичу (подчеркиваю: М я к и ш у! В а л е н т и ну!) Твой Валя.
    Даркылах, 5 сентября.

    Якутск. АССР, Хаҥалас ор., Даркылах б., Мякиш Валентине.
   Писать суох. Город үчүгэй4. Речка үчүгэй. Квартира үчүгэй. Твой квартирант.

    Город Приднепровск, улица Челюскинцев, дом 2, квартира 6, Харитонову Дмитрию Харитоновичу.
    Квартирант! Нашел же слово. Не друг, не приятель, а квартирант! Словно мне за квартиру платишь. Сорок лет тебя знаю, а к шуткам твоим не могу привыкнуть.
    А помнишь, как сам я когда-то твоим квартирантом был? Когда в Даркылах приехал. Своей-то хаты у меня не было. Вот и пришлось выбирать, куда податься. Твоя юрта ближе всех к ферме стояла, ну и пошел к тебе. А как жил ты тогда, бедняга! Как зашел я впервые, как дохнуло на меня жизнью твоей... Избушка-то — кумполом до потолка достаешь, а в ней — человек десять... То ли дело ныне: в доме твоем из пяти комнат лишь младший сын с женой бродят — аукаются. Ну, думаю, переночую да пойду себе новый угол искать. А так и зажился до самой войны. И мог ли я думать тогда, что так странно жизнь повернется: меня в собственную кооперативную квартиру не пустит, а тебя на мою родину кинет?
    Пиши обо всем подробно. И, главное, на конверте: М я к и ш у! В а л е н т и н у!
    14 сентября, Даркылах.

    Якутск. АССР, Хаҥалас ор., Даркылах в., Мякиш Валентине.
    Я знаю.
    Почему!
    До войны зажился.
    Из-за Марфы моей зажился?

    Город Приднепровск, улица Челюскинцев, д. 2, кв. 6, Харитонову.
    Ах ты, черт одноглазый! Это ж надо. Мели, Емеля, твоя неделя! Интересно, когда придумал? Неужели теперь, а не сорок лет назад? Я что ж, и с войны к Марфе твоей вернулся? А? Да если б даже и женщина меня в Даркылахе держала, неужто б женой товарища была? На свете ж, как якуты говорят, женщин больше, чем тальника, а девушек больше, чем можжевельника. Нет, брат. Кони моей присухой были, кони держали. Брось глупости думать и прощенья у покойницы проси.
    Кстати, до каких пор ты меня в женщину превращать будешь? Твержу тебе, толкую: пиши не В а л е н т и н е, а Валентину! И не Мякиш, а М я к и ш у!
    22 сентября.

    Якутск. АССР, Хаҥалас ор., Даркылах б., Мякиш Валентиҥҥа5.
    Шучу!
    Варила үчүгэй.
    Потому зажился?
    А зачем меня.
    Зимой с лошадьми!
    За двенадцать кёсов6 гонял.

    Так вот оно что! А я сорок лет гадаю, зачем ты лошадей на стойловое содержание требовал перевести. Жену оставить одну боялся! Да кабы она одна была, а то ведь и твой отец, и ее отец, и твоя мать, и ее мать, да и детишки еще! Сколько было их у тебя тогда? Двое? Трое?
    Недаром о таких, как ты, у вас говорят: «От подозрительности исхудал, от выслеживания окосел». Это ж надо догадаться — якутскую лошадь па зиму в стойло загнать. Даже мне, человеку приезжему, который с лошадьми этими год какой возился, да и то в отрыве от основной работы (на молочной ферме), — ясно было, что не выдюжить им без чистого воздуха, без движения. А корма? Кто из вас знал тогда, сколько травы выгребает из-под снега лошадь за семь месяцев якутской зимы? Прикинули: хватит. А когда я кричал, что не дотянем в конюшне до весны, так и ты, и Романов — председатель тогдашний, да и не вы одни — что говорили? Что зоотехник байские методы коневодства пытается укоренить.
    Как вспомню тех несчастных лошадок, которых в марте пришлось из конюшни на веревках тащить да на дальние пастбища гнать, как гибли они по дороге — мороз по коже. И все из-за того, что ты глаз с жены боялся спустить! А-я-яй!
    З. X.

    Дорообо, Бала!
    Ты стал.
    Настоящим якутом!
    Обиду сорок лет таскаешь.
    Ошибки были!
    Но были и лошади.
    Митэрэй.

    Да, старина, лошади были, есть и будут. Потому что, во-первых, лошадь в якутских условиях — это самое дешевое мясо, это кумыс. Это субай7, ойогос8 да и другие блюда, это одежда, обувь, ковры из шкуры. Это изделия из конского волоса, нити из жил.
    Да и только ли в «конской продукции» дело?
    Кони — это якутские праздники: скачки и ысыахи9. Кони — это предания, это легенды, сказки, присловья.
    Да, и присловья!
    Взять хотя бы такое: «Всю ночь дрожал — пестрого жеребенка рожал». Это о том, кто от холода места себе не находит. Неожиданно? Еще бы! А могло ль появиться такое присловье у неконного народа?
    Или вот: «Был бы конь — седло найдется». Главное — был бы конь!..
    Конь — красота сама. Эх, кабы мог, написал бы я о лошадях поэму!
    Из районного центра в 35-м году сто километров меня на быке везли. На санях, по песку. Невероятно чудным казалось мне это! По правде говоря, половину пути я и не ехал — шел. Вдруг заупрямился бык ни с места. Дорогу переходил табун лошадей! Они спокойно шли из тайги в тайгу через узкую колею, время от времени всхрапывая, и что меня больше всего удивило — без пастуха! Я спросил об этом возницу, и тот флегматично ответил: «Однако, жеребец пасет».
    Кони, мохнатые кони якутские! Ходят-топают они и зимой, и летом, безо всякого ухода, а человек вспоминает о них, тогда, как понадобится надеть хомут, подоить на кумыс или заклать на мясо. Полудикие, полудомашние, бредут и бредут по колени в росе, по колени в снегу, преобразуя никчемный урожай таежных трав в плоть и кость свою, ничего не требуя от человека.
    А не кричали разве тот и этот, не доказывали, что с лошадьми пора кончать, что с развитием механизации нужда в лошадиной «рабсиле» отпадает, что конь не пасется, а топчет пастбища и проч. и проч. «Не плюй в небо: на собственные глаза упадет!» Так говорил я им словами якутской пословицы.
    Будь здоров, пиши чаще.
    Бала.
    12 октября.

    Поэму твою! Прочел.
    А помнишь ли ты? Знаток лошадей. Как нас мыши съели! Не верил мне! Ученый человек.

    Что ж поделать, в учебниках зоотехнии такой приметы нет! И на старуху бывает проруха, а уж па вчерашнего студента... Академикам же нашим в средней полосе и не снилось, что поголовье лошадей может зависеть от... количества мышей.
    Признаю: говорил ты мне, говорил. Да я и сам их видел. Идешь по лугам, а они из-под ног во все стороны... Только хвосты вьются. Ну и что? — думалось. Что может сделать крохотная мышь тридцатипудовой кобыле? Предрассудки! А потом... Как пошел аборт за абортом! Боже мой, боже! Куда гнать табуны, на какие пастбища?
    Конечно, если бы ты мне примету ту обосновал как следует, материалистически, так неужто бы я тебе не поверил? Да у тебя на языке одно было: «Ой, шибко худо, Бала!» Да и что ты мог. Тебя с нолей учили: если много мышей, у кобыл выкидыши. А почему? Об этом никто и не думал: выкидыши, и все. Мне же, человеку образованному, одной приметы мало. Мне корни ее знать нужно! Кстати, только через годы выяснил я, что аборты вызывают не мыши сами по себе, а их гнезда, от которых при поедании у кобыл колики делаются.
    До сегодняшних дней, как женщина, не могу равнодушно смотреть на мышей.
    «Пока топор не упадет, бревно отдыхает». Послушай, старина, ты что это в топор превратился? Мы ведь с тобою, как рыба с водою, по-нашему говоря, были, а по-вашему — как жеребенок с кобылою. Каждого твоего письма, как бревно, жду. Чего взъелся? Гайморит обострился?
    Мякиш.

    Дорообо, Бала!
    Гайморит затих.
    Скучно, Бала!
    Одному скучно.
    Как там кони наши?
    Митэрэй.

    Заскучал! Гляди-ко: забросило малютку на сторонку чужу. Один остался — без тятьки, без мамки, а годков-то всего чуть поболе шестидесяти. Смотри, Дмитрий, глупостями не занимайся, у меня, как у царского суда, руки длинные и вижу далеко. Ну что ж, что один. Ты, по правде, и дома один. Дочки твои да сыновья взрослые давно, разве ж они с тобой? Старость — всегда одиночество, будь ты семейный, будь холостяк. Главное — гайморит утих, а ты ведь затем в Приднепровск и ехал. В тот самый Приднепровск, куда меня давление не пускает.
    Не выдумывай! Вокруг же люди. По-нашему ты, конечно, не ахти, но понимаешь все и поговорить можешь. Не то, что я в первые дни в Даркылахе. Ни словца ведь не знал! Ни бум-бум! Лопочете что-то, а что — черт вас знает. А вот — прожил сорок лет да и теперь живу. Конечно, «и у чирья корень есть», так и мне умереть бы дома хотелось, да что поделаешь, если пожить еще охота. Да и где он, впрочем, теперь, мой дом? Где она, земля моя? Та, где родился, или та, которой весь пот отдал?
    Так что живи, поправляйся. Летом увидимся. А за лошадей не беспокойся. С 15 сентября ни капли дождя не упало. Отава под снег сухой пошла, тебеневка10 легкой будет. Да и Ганька твой давно уже настоящим коневодом стал. Ты, можно сказать, в последние годы мешал ему. Не давал расти. А теперь он хозяин.
    Пиши!
    Твой Бала.

    Дмитрий!
    Ты что молчишь?
    Ты думаешь, раз я за восемь тысяч километров, так не вижу?
    У меня, между прочим, агентура имеется.
    Помни: «первую чарку человек выпивает, вторая его выпивает!»
    Поздравляю с праздником Октября.
    6. XI.

    Дмитрий!
    Что за шантрапа вокруг тебя толчется? Помни: «картежный партнер — плохой попутчик: вместо коня лесину оставит!»
    За электричество месяц не платишь.
    Мякиш.

    Мякиш!
    Ты так.
    Наши пословицы!
    Любишь.
    Помни: если на хвост наступить. И мышонок запищит-возмутится!
    Что ты делал сам?
    Когда бухгалтерша твоя.
    Сбежала — а?
    Митэрэй.

    Иди работать, Дмитрий!
    30. XI.

    Привет из Минска!
    5. XII.

    Привет из Вильнюса!
    6. XII.

    Привет из Риги!
    7. XII.

    Привет из Таллина!
    8. XII.

    Митэрэй!
    Ты что заскакал, как жеребенок, у которого под хвостом оводы завелись?
    13. XII.

    Я на месте.
    Неужели не могу? Хоть раз в жизни.
    На поезде прокатиться!
    Лошади да самолеты.
    Нашел работу!
    Конно-спортивная школа.
    Сторожем!
    К лошадям не подпускают.
    В холке — рукой не достать.
    Голые! Без шерсти.
    Не наши.
    Но все равно!
    Кони.

    Здравствуй, Митя!
    Вот видишь, что делается. Кто среди лошадей жизнь прожил, того они и на кладбище свезут.
    А помнишь ли ты буланую, которая глаз тебе выбила? Молод был ты тогда и глуп. К первороженице полез. У нее жеребенок поперек лежал, потому не могла разродиться. Тебе из стариков бы кого позвать, а ты сам. Ну и врезала она тебе... Я гляжу на тебя и не понимаю: осталось ли вообще что-нибудь от твоего лица? И что делать, не соображу. И ты без сознания, и кобыла кончается. Вскинул тебя на хребет Тыналы, сам взлетел, к фельдшеру повез. И то коня подстегнуть хочу, то боюсь, что растрясу. По дороге Ермолай-огонёра11 встрел, к кобыле послал...
    Так вот. Ты, хоть и без глаза, жив остался. А буланку ту Ермолай на мясо прирезал. Ничего нельзя было сделать. А жеребенка вызволил. К другой матке приучили. Я тебе не говорил о нем, чтоб на рану соли не сыпать. А ведь это был Джергестей. Какой косячник! Какой косячник! И красавец, каких мало, и производитель, что надо, а уж хозяин... Настоящий хозяин в своем косяке. И пастбище найдет, и защитит. Никакие волки не были страшны. Да что говорить, ты его лучше знал.
    А на буланку обиды не таи. Она тебя от фронта спасла.
    20. XII.

    Она меня!
    На фронт.
    Не пустила!

    Эх, эх, разъярился... Ну прости. Наступил тебе случайно на больное место. До сих нор, значит, переживаешь. Зря! Ты ведь не сложа руки сидел. Еще неизвестно, кто больше воевал: я с немцами или ты с горем колхозным. Это ж такой труд!
    Помнишь, как уже после войны пришлось всю ночь от волков отстреливаться? Как ушли серые, повесил ты ружье дулом вниз, а заряд поленился вынуть. А утром потянул па себя... Не промазал! И опять я повез тебя на хребте коня, со свинцом в бедре.
    С Новым годом, Митя!

    Ты меня, конечно.
    Спасал!
    Но и тебя.
    Спасали.

    Хочешь сказать, что я, как ворона, на самое высокое дерево люблю садиться. Нет, брат, похвальбой твой покорный слуга никогда не отличался. А вспомнил я те два случая... почему? Сам не знаю. Вот остался я один-одинешенек, без тебя даже, и почему-то воспоминания зашевелились. Что ж до того, кто кого спасал... Можно и иное припомнить. Разве ж забуду когда, как в Ат-Кёле подо льдом купался? Ну и осень тогда была, нечеловеческий мороз... Без снега! Зимой лошадям вода не нужна: снег вместе с травой щиплют. А тут — ни лета, ни зимы: снега в помине нет, озера — застыли! Забереги не пробить копытом... Кони на середину озера пошли, я за ними, да и провалились все! Дальше, конечно, лучше ты расскажешь, чем я. Очнулся в юрте, а ты у огня суетишься.
    Да и только ли это! Бывало кое-что и пострашнее ледяных купелей да случайных выстрелов. Помнишь, как начался падеж молодняка из-за мыта12, а нас, обоих во вредительстве обвинили? Кабы валили друг на друга, выдумывали вины чужие,— где бы мы были теперь?
    А знаешь, даже немного жаль, что все это в прошлом. Ведь то молодость наша была, полная сил и жажды борьбы.
    Прощай.
    10. I.

    СРОЧНАЯ ЯКУТСКОЙ ХЛНГАЛАС ДАРКЫЛАХ МЯКИШ ВАЛЕНТИНЕ
    ТЫ ОКАЗЫВАЕТСЯ УМЕР ВСКЛ ПОЧЕМУ Я УЗНАЮ ОБ ЭТОМ НЕ ОТ ТЕБЯ МИТЭРЭЙ

    СРОЧНАЯ ПРИДНЕПРОВСК ЧЕЛЮСКИНЦЕВ ДОМ 2 КВАРТИРА 6 ХАРИТОНОВУ
    ТЫ С УМА СОШЕЛ КАК Я СМОГУ УМЕРЕВ СООБЩИТЬ ТЕБЕ ОБ ЭТОМ ВОПР ГОВОРЯ СЛОВАМИ МАРКА ТВЕНА СЛУХИ О МОЕЙ СМЕРТИ ЧРЕЗВЫЧАЙНО ПРЕУВЕЛИЧЕНЫ ТЧК КАКАЯ СОРОКА ПРИНЕСЛА ТЕБЕ НА ХВОСТЕ МЯКИШ

    ЖДУ НАПАДЕНИЯ ТЕЛЕГРАФИРУЙ ДОМОУПРАВЛЕНИЕ ЧТО ЖИВ МИТЭРЭЙ

    НЕ МЕЛИ ГЛУПОСТЕЙ ЕСЛИ ТЕБЕ ТАК НАДО ПОКАЖИ ЭТУ ТЕЛЕГРАММУ МЯКИШ
    ПОДПИСЬ МЯКИША УДОСТОВЕРЯЮ НАЧАЛЬНИК ТЕЛЕГРАФА ИВАНОВ

    Бала!
    Здесь было так.
    Сижу дома. Пью чай. Курю трубку. Читаю газету.
    Баба. Ростом с тебя. Кобыла. Никогда не видел.
    Спрашивает, что. Вы тут делаете.
    Ответ: сижу дома. Пью чай.
    Крик: как дома? Это что ж? Квартира ваша?
    Ответ: квартира Мякиш. Мякиш мой догор13.
    Крик: до гор или до реки. Мякиш умер. Я его! Единственная.
    Наследница!
    Крик: потрудитесь очистить квартиру.
    Остолбенел. Не верю. Пока не увидел твой ампаар,14 не верю.
    Даже тогда не верю! Бегу на почту. Даю телеграмму № 1.
    Бегу назад. Разговор. Жена! Твоя. Никогда не видел. Не верю.
    Женит! Внука. Твоего. Не верю.
    Квартиру! Сменяет. Не верю.
    На Москву! Там живет. Не верю.
    Собирается ночевать. Верю.
    Говорю! Я старик опасный. Верит.
    Скрипит зубами. Исчезает.
    15. I.

    Бала!
    Извини. Пишу по-якутски. Потому что она рядом. Если мелочи какой не поймешь. Дай Ганьке! Переведет. Телеграмму твою получил. Наконец, легко вздохнул. Показал телеграмму ей. Закричала обман и у нее есть бумага. С печатью! Мякиш умер. Оккупирую чужое имущество. Чем больше буду упорствовать. Тем хуже мне будет потом.
    Что за печать? Не верю.
    Сказала, что сын. Твой сын! Начальник отдела. Не мне, престарелому сторожу, с ней воевать. Так сказала: престарелому. Тьфу.
    Что за начальник? Что за отдел? Не верю.
    Даю телеграмму № 2.
    16. I.

    Бала!
    Еще было так.
    Твоя телеграмма № 2.
    Твоя как будто!
    Жена.
    Ткнул в нос. Позеленела.
    Этого так не оставит.
    Сфабриковано.
    Исчезла.
    Ух!
    Напиши мне про наших коней.

    Ну и ну! Мышь с лошадиной ногой тоже подралась. Нашла сено без ограды! Ты смотри там, Дмитрий, квартиру не проворонь. Она но столько мне, как тебе нужна. А чтобы впредь ничего подобного не случалось, я тут завещание нотариально оформил. Ты моложе меня, дольше проживешь, а умрешь — твоим детям лишней не будет. Вишь, что надумала. Хорошо, что я при жизни «умер»!
    Сорок лет у меня на шее висит. Дурачком когда-то был я, Мити. Когда в Тимирязевке учился. Мы с ней на одном курсе были. Как перешли па пятый курс — насела на раззяву: в загс да в загс. Москвичка, барышня! У меня голова кругом. Ну и расписался. До распределения дошло. Учит: только в Москву, никуда больше не соглашайся. Мы люди семенные, говори. Чтоб в Москве остаться, на меня хомут надела! А я, хоть и Мякиш, твердость проявил: взял да нарочно направление в Якутию и подписал. Поехал, сам понимаешь, один! А через год телеграмма от тещи: «Поздравляю с сыном, приезжай». Ну и поехал я, а сам думаю: женщина не кобыла, что-то слишком носила! Назад, дело ясное, холостяком. Ну, а парнишка в законном браке родился, и пришлось мне, братец мой, на чужое дитя восемнадцать лет хребтину гнуть. И зарубил я себе на носу — не расписываться больше ни с одной женщиной, пока ребенка мне не родит и не буду уверен, что моего. А дальше ты знаешь. Как пришел с войны, бухгалтерша из Саратова приехала. Да ребенка мне не родила, а, прожив десять лет, сказала: дай ты мне, Валя, деньжат и оставайся ты со своими вонючими лошадьми, а мне, говорит, и они, и ты, и Якутия эта до смерти опротивели.
    Баба с воза — коню легче! Дал не помню сколько в снова холостяком стал.
    А недавно получаю письмо от той, первой. Вспомнила! Внука женить собралась. Тысячу просит. Недаром говорят, устает только та рука, что дает, берущая не устает. А мне под руку старая печать попала. Колхозная15 еще. Тут меня и осенило. Написал я левой рукой, что Мякиш умер, и печать приложил.
    Вишь ты, обрадовалась! Не намыливайся, тетка, бриться не придется. «Сухое дерево, пусть и скрипит, нескоро надает».
    Отдыхай.
    26. I.

    Бала!
    Почему не пишешь? Про лошадей!

    Кони, кони! Как оглянуть назад, как гляну, так и вижу: от звонка до звонка, вся жизнь отдана коням. А что они дали взамен? Летний гнус? Зимнюю стужу? Ночные тревоги во все поры года? Нет, не только. Бывали у нас и праздники! Не забуду никогда ысыах Победы, который ты нам, фронтовикам, в сорок пятом устроил. Удивляло ль тебя когда, что я с войны в Даркылах вернулся? Мог же и на своей землице осесть. Да и не только мог — обязан был! Я ведь угол родной за войну дважды прошел: один раз на восток, другой на запад. И в сорок первом душа дымилась, а уж назад пошли — по сожженным, изувеченным, растоптанным деревням — криком кричать хотелось. И руки винтовку сжимали, а губы шептали: «Отстроим! Залечим! Ничего не выйдет у вас, так вас и этак, фашисты клятые». Как салют Победы отгремел, твердо решил я в родное сельцо вертаться. Беспокоило, правда, меня, что писем оттуда не получаю, да думал — не доходят... Приехал. Боже ты мой! Нет моей Крушины, ни хатки, ни хлева, ни детского плача, ни стариковского кашля. Спалили гады дочиста, вместе с людьми со всеми, и в пламени том и мама моя, и дядя, и сестричка-школьница — все... Сел под черной трубой на землю сыру, что делать, куда идти — не знаю... И вспомнил я, Митя ты мой, что есть Даркылах на свете, и люди там, и кони, а что далеко они — так и лучше оно: скорее огонь в груди потухнет. Прости.

    Бала!
    Я все это знал.
    Ты не знал!
    Что я знал.
    Но я знал.
    Почему про лошадей не пишешь?

    А что о них писать? Все в порядке. Зима малоснежная, тебеневка простая. Сена для подкормки хватает. Ганька здоров. Везет же парню! Первая самостоятельная тебеневка — и полный ажур. Так что сторожи своих рысаков спокойно. И, главное, лечись. В Приднепровске ж. видать, и врачи, и лекарства.
    Вот и ты но болезни в неблизкий свет поехал, да и у меня здоровье так себе, а спросили б меня, не кляну ли я работу ту, что до этого нас довела — честно сказал бы: нет! Да и не все же было холодно и темно: было тепло и ясно! Тот ысыах Победы, про который начал я в прошлый раз да не кончил. Впервые тогда я кумыс пил и от куска жеребятины не отвернулся. А сколько песен да хороводов было! И плясали мы, веселились, а сердце ныло от ран и утрат.
    А как выносили нас иной раз кони, на какую высоту! В голодный, засушливый год всех жеребят сберегли. Кто увидит звезду твою, догадается ли, как досталась она? По правде говоря, и у меня была бы, да коровы подвели, чтоб их волки съели.
    А аромат дымокуров на летнем аласе!16 Вот за что я ценю тебя как коневода: что никогда не гнушался ты самой мелочной или грязной работой, если она обещала хотя бы какую пользу. Те же дымокуры взять. Что проще? Насобирал навоза, набросал в ямы, поджег — и комар не страшен. Там, где есть дымокуры, лошади пасутся день и ночь, а не носятся по лугу, опасаясь от кровососов. Лучше и сосункам, потому что кобыла на месте стоит, а не бегает. Да что там писать, ты и сам все чудесно знаешь. С малых лет помню я отцовы слова: «Не брезгай навозом! Из навоза хлеб растет!» И у якутов хорошо сказано: как нет дождя, и за жабью мочу спасибо скажешь!
    На дворе у нас последние холода. По радио сегодня говорили, сорок пять в Якутске. А я разморился, о лете мечтая.
    Будь здоров!
    12. II.

    Мякиш!
    Суобаһа суоххун12.
    Почему лошадей?
    В Хаптагас-Ары погнали.
    За сто двадцать километров!
    Байки рассказываешь.
    Завтра же еду!

    СРОЧНАЯ ПРИДНЕПРОВСК УЛИЦА ЧЕЛЮСКИНЦЕВ ДОМ 2 КВАРТИРА 6 ХАРИТОНОВУ ДМИТРИЮ ХАРИТОНОВИЧУ
    ЗАДЕРЖИСЬ ОТЪЕЗДОМ ВСЕ ОБЪЯСНЮ БАЛА

    Митя, ну что ты, в самом деле? Не обижайся! Ради тебя ж единственно! Ну что пользы было с самого начала душу тебе травить? Зазевались летом с косьбой в совхозе, понимаешь. Да и урожаи трав был аховый. Выгрызли луга до самой земли во всей округе. На отаву лошадок поздно пустили. Не успели нажироваться. Вдобавок морозы ранние, снег поздний. Еще в октябре ясно было, что нужно запасные пастбища искать и гнать, гнать лошадей туда, и с этим не медлить. Потому — какая подкормка для лошадей, если коровам сена нет! Я вопрос еще осенью перед дирекцией ставил. Допотопный метод, сказали. Теперь вот признали, наконец. И ты не думай, что поздно. Вовремя хватились. Маршрут отгона я сам выбирал. Вместе с Ганькой еще два пастуха пошли. Ты совсем не нужен им! Во всяком случае, подожди апреля. Или даже мая, когда назад погонят. Тогда и опыт твой больше пригодится, ведь массовая выжеребка пойдет. Ну! Не упрямься!

    НИЧЕГО НЕ ОБЪЯСНИЛ НЕ ДОКАЗАЛ ЕДУ МИТЭРЭЙ

    ОТЧЕГО Ж НЕ ЕДЕШЬ ВОПР

    ЗАДЕРЖАЛСЯ ПО ДЕЛУ ВСТРЕТИЛ ЖЕНЩИНУ МИТЭРЭЙ

    СПЯТИЛ НА СТАРОСТИ ЛЕТ ВСКЛ

    Бала!
    Отвечай скорей.
    Я спешу!
    Домой.
    Чем ты занимался с Глашей?
    Или ничем?
    Не занимался?
    Только из-за этого!
    В Приднепровске сижу.

    КАКАЯ ГЛАША ЗАБЫЛ КАК ЖЕНУ ЗВАЛИ ОТВЯЖИСЬ ОТ ПОКОЙНИЦЫ ВСКЛ МЯКИШ

    Бала!
    Я совсем.
    Не о жене!
    Не помнишь?
    Доярку Глашу.
    Уехала от нас в год!
    Первого объединении колхозов.
    Больше ее не видели.
    Митэрэй.

    Не понимаю, почему тебя интересует, что было у меня с Глашей двадцать с лишним лет назад. Да еще как будто из-за этого и Приднепровске сидишь. Может, так и досидишь до тепла?
    Ты что, намекаешь на то, что бухгалтерша моя слишком долго с курортов возвращалась?
    Глаша... Дай бог намять. Была девчонка на ферме. Только-только из школы, кажется. Работящая. Тихая. Вдруг стала грубить, небрежно относиться к делу. Намылил холку раз — выговор, значит, вкатил. Не помогло. Намылил второй раз. Ушла с фермы и исчезла... Вот и все.
    5. III.

    Бала!
    Ты мне много чего.
    За зиму!
    Понаписал.
    Теперь пишу я!
    20. II. Улица. Якутка.
    Не верю! Иду дальше.
    Видит меня. Узнает. Глаша.
    Спрашивает о тебе.
    Живет здесь. Маляр. Ведет домой.
    Спрашивает о тебе.
    Дом үчүгэй. Квартира үчүгэй. Муж үчүгэй.
    Местный.
    Трое сынов. Один твой.
    Старший.
    1) Носатый. Тот — курносый.
    2) Красный18. Тот — черный.
    3) Главное. Зоотехник! Тот — шофер.
    4) Еще главное. Зоотехник конезавода!
    Признавайся честно, твой или не твой.
    Спрашивает о тебе.
    Митэрэй.

    Так вон оно что! Нет, брат, не мой это сын. Одного ведь носа для этого мало, наверно...
    А мог, выходит, быть и моим! Прозевал я, Митя, свое счастье.
    Вспоминаю теперь, вспоминаю... Да, сомнений нет, любила она меня. Да как! На родину мою поехала, как поняла, что я ее не вижу. Хотя и трудно сказать, зачем она это сделала. Может, надеялась, что и сам я в Приднепровск в конце концов приеду? Ничего не вернешь теперь и не сделаешь, а что мешало мне? Бухгалтерша моя? И тогда я видел, что не ужиться нам. Может, возраст? Конечно, с высоты моих лет Глаша тогда девчонкой казалась. Но какой характер у этой девчонки оказался!
    А если честно признаться, то видел я любовь ее и сам любил. А боялся скандала. Боялся — с должности снимут, от коней оторвут. Какая глупость! От коней меня все равно ничем не оторвали бы.
    Не вздумай что-либо делать, расспрашивать. Боже тебя упаси! Мне до смерти шаг. Мы умрем, и «земля останется землей, а край — краем».
    Валентин.

    Бала!
    Пусть не твой.
    Зоотехник нам нужен!
    С конезавода.
    Окончил Тимирязевку!
    Кто еще тебя заменит?
    Понимаешь, что тебя пора менять?
    Веду переговоры.
    Парень үчүгэй.
    Лошадей любит!
    И ты говоришь, не твой?
    Не верю!
    Признайся, а что-то такое было?
    Носатый. Красный. Зоотехник. Коневод.
    Якутия — интересно.
    Считай, что у нас в кармане.
    Митэрэй.

    Дмитрий!
    Зоотехник-коневод с дипломом Тимирязевки нам, конечно, позарез. Веди дело осторожно! «Не верь тому, что жуешь, верь тому, что проглотишь!»
---------------
    1. Якутская АССР, Хаҥалас оройуона, Даркылах бөһүөлэгэ (Кангаласский район, поселок Даркылах).
    2. Здорово, Валя! (якутск.).
    3. Сох (точнее: суох) — нет.
    4. Үчүгэй — хороший.
    5 Мякишу Валентину (якутск). В дальнейшем адреса на конвертах не меняются, поэтому больше их не приводим.
    6 Кёс — старинная якутская мера длины, примерно 10 километров.
    7. Субай — конская кровяная колбаса.
    8. Ойогос — отварная конская грудинка с ребрами.
    9. Ысыах — якутский летний праздник кумысопития с хороводами и спортивными состязаниями.
    10. Тебеневка — добывание лошадьми корма из-под снега.
    11. Огонёр — старик (якутск.).
    12. Мыт — инфекционное заболевание горла и носа у лошадей.
    13. Догор — друг (якутск.).
    14. Якутский деревянный надмогильный памятник в виде сруба (от русск. «амбар»).
    15. В последние годы колхозы Якутской АССР  преобразованы в совхозы.
    16. Алас — плоское понижение в якутской тайге, с луговой растительностью.
    17. Совести у тебя нет (якутск).
    18. Светловолосый.
                                                                ФОРМАЛИСТ
    В дубленке нараспашку, без шайки, со смешными заячьими усиками на пухлой детской губе, парень высунулся из кабины и крикнул:
    — Самородок или нет?
    А услышав в ответ «Самородок», повернулся к своим пассажирам. Сколько мерзло их там: два или двадцать — можно было только догадываться: стекла «пазика» сияли льдом даже снаружи. Не удивительно: мороз стоял около сорока.
    Но вот дверца простуженно охнула, и из автобуса вывалился кряжистый дядя в мохнатой шубе из неведомого рыжего зверя. Шуба эта на взгляд казалась пудовой, по владелец беззаботно подбил ее па плечах и направился к Юрасю:
    — День добрый! Начальство ваше где?
    — Нет никого.
    — Как так?
    — Начальник с главным инженером в Тынде. Иван Макарович — парторг — в Якутске, а Петя Лукашев в райком комсомола поехал.
    — Разминулись! — недовольно засмеялся приезжий. Ростом он был на голову ниже Юрася, а в плечах из-за шубы казался вдвое шире. — С Иваном Макаровичем в Якутске, а с Петей в районе. Везет нам!
    — Так вы из Якутска?
    — Нас тут, друг, целая армия! Комсомольская бригада по культобслуживанию БАМа.
    — Восемьсот километров автобусом?
    — Нет, конечно. Из Якутска самолетом. Автобус нам в Чульмане дали. Второй день по БАМу кочуем! Музыканты, артисты, писатели. Я, между прочим, газетчик. Деснинский! — он неожиданно пожал руку Юрасю, а тот не успел понять, что с ним знакомятся. и свою фамилию не назвал. — Исполняю обязанности «бригадира».
    — Что ж мы стоим? — взволновался Юрась. — Скорее в клуб! Вы ж, наверное, окоченели все.
    — А ты кто?
    — Я? Клубом заведую. То есть не заведую... так! На общественных началах. Пока заведующего не прислали. А вообще-то я шофер, «белаз» гоняю.
    — Ну что ж. На безрыбье, как говорят... — не дослушав, повернулся к своим Деснинский. — Выгружайся, братва!
    Из автобуса посыпались неуклюже одетые люди. Юрась побежал в клуб впереди всех: он, конечно, понимал, что должен был дождаться гостей и проводить их, но боялся попасть в неудобное положение из-за какой-нибудь мелочи. Он рванул дверь, замер на пороге: кажется, все было в порядке, парни, что ночевали здесь, раскладушки убрали и сора не оставили. Юрась с облегчением отступил в сторону, давая дорогу гостям. Женщины — их было две — сразу бросились к батарее, снимая варежки. Мужчины застряли в проходе, мешая друг другу.
    — Вот такой у нас клуб, — смущенно улыбнулся Юрась. — Конечно, временный...
    — Сцена! Какая здесь сцена? — с затаенной тревогой шагнул вперед худощавый юноша.
    Юрась дернул шнур. С горьким смешком юноша развел руками.
    — Чем дальше, тем лучше!
    — А рояль где? — спросила одна из женщин.
    — Рояль будет! Уже в пути.
    — Когда будет?
    — Еще до весны будет. Приезжие дружно засмеялись.
    — Придется тебе, Зоя, ждать весны! — густым невозможным басом проговорил крепко сколоченный парень с мефистофельски сросшимися бровями.
    — А сам как работать будешь?
    — Я — под баян... Витя зря с нами едет, что ли? Как, Витя, подыграешь?
    — Попробую, — тихо ответил Витя. Это был совсем мальчик лет шестнадцати.
    — Друзья мои, энтузиасты! — возвысил голос Деснинский. — Не понимаю: что за вздохи? Или мы не знали, куда едем? В каждом новом клубе — одно и то же. Друг заведующий, как величать тебя?
    — Юрий.
    — Аудиторию организовать сумеешь?
    — Это значит — людей собрать?
    — Угадал.
    — Можно.
    — Тогда вот что: дуй во все лопатки! Чтоб через час... нет, через сорок минут аудитория была готова.
    — Через сорок минут?
    Юрась с сомнением взглянул на часы.
    — Ну что затоптался?
    — Понимаете... Рабочий день у нас до пяти. А сейчас полвторого.
    — Друг заведующий, что за формальности? Отработаете потом! Не каждый же день приезжают к вам профессиональные писатели и артисты.
    — Не знаю... Я ведь простой шофер. Отменить работу я не могу.
    — О боже. Как живуч формализм! Прирастает к любому живому делу. Зачем отменять работу? Собери тех, кто свободен. Неужели никто не найдется? Нам сегодня еще в Гольцовой выступать. Если у вас задержимся, значит, там сорвем. А ведь в Гольцовой тоже БАМ. Там тоже ребята вкалывают. Они что, хуже вас?
    — Не хуже.
    — Ну вот. Очень хорошо, что ты это понимаешь. Так что действуй! Может, тебе автобус дать? Феликс!
    — У меня свой есть.
    «Белаз» приглушенно урчал мотором — на таком морозе останавливать нельзя, не заведешь потом. Собственно говоря, в клуб Юрасю полчаса назад было совсем не по пути. Он вез к насыпи песок, а в клуб заскочил затем, чтобы проверить, отремонтирован ли щиток, что подгадал перегореть вчера как раз на середине фильма. Верно, парни в ожидании песка давно кроют его. Но что там песок, когда такие гости!
    Он лихорадочно прикидывал в уме маршрут: как объехать все бригады кратчайшим путем. Нет, за сорок минут не обернешься. А ведь ребятам нужно еще зайти в общежитие, переодеться...
    В глаза Юрасю бросилась незнакомая девичья фигура. Девушка была, несомненно, из тех, приезжих — раньше ее в поселке своем Юрась никогда не видел. Она стояла неподалеку от автобуса, словно вышла из него, сделала несколько шагов, да так и застыла на взгорке, с лицом, наклоненным вниз, в долину Самородка. «Что это она? Отстала от своих и не знает, куда идти?» — подумал Юрась.
    — А вы что ж не идете в клуб? — спросил он, подходя. — Студено!
    Она повернула к нему выразительное круглое лицо, укутанное в белый пуховый платок. И прищурила черные глаза.
    — Вам студено? А мне нет. Разве это мороз для якутки?
    Она помолчала.
    — Ну и ну! Едем, едем по БАМу — и ничего не видим. Со сцены на сцену. А в автобусе... Дышишь, дышишь на окошко, а оно еще больше слепнет. Так это и есть настоящая БАМ?
    — Нет. Настоящий БАМ в Тынде. А здесь БАМ Малый.
    — А почему «Малый»? Почему не «Малая»? БАМ ведь — магистраль.
    Юрась в замешательстве поскреб щеку. А он еще, услышав «настоящая БАМ», подумал, что девушка слабо знает по-русски!
    — Все так говорят. Ну, и я.
    — А что вы здесь строите? Покажите!
    — Здесь будет разъезд: место такое, где могут разойтись встречные поезда. БАМ поначалу одноколейным будет, понимаете?
    — Понимаю.
    — Дорога пойдет по ручью, в гористой местности всегда так делается. Ручей видите? Он, конечно, снегом засыпан, но догадаться можно.
    — Как красиво... И эти сопки в снегу, и поселочек ваш. А почему он Самородком зовется?
    — Так ведь ручей — Самородок!
    Юрасю не хотелось трогаться с места, но время подгоняло.
    — Простите... Такое дело. Ваша группа обедала?
    — Да! Как его? В Нерюнгри.
    — А то, если нет... Столовая — вот она!
    Давая газ, Юрась подумал вдруг, что где-то видел это улыбчивое, мягко очерченное лицо. Но где? Что там гадать, усмехнулся он, в газете какой-нибудь. «Как красиво, — вспомнил он недавние слова. — И сопки в снегу, и поселочек ваш...» Так шесть месяцев тому сказал сам себе и Юрась, когда впервые очутился на берегу Самородка. Только тогда и снега не было, и поселка... А все равно перехватило дыхание, когда встал на обрыве и глянул вниз, в голубую дымку распадка.
    Через час с небольшим вернувшись к клубу, Юрась рядом с автобусом увидел «газик» Лукашева. У него отлегло от сердца. Теперь он был не один: появился человек поопытней и поразговорчивей его, человек, облеченный властью. За концерт можно было не беспокоиться. Юрась побежал в столовую. Там была одна Таня: услышав «про артистов», все остальные девушки бросились в клуб и даже столовую замкнули вместе с Таней, не заметив ее за котлами. Она несчастными глазами смотрела в открытую форточку.
    — Татьянка, милая, не вылезай!
    — Ага, все на концерт, а я тут сиди...
    — Сготовь артистам что-нибудь.
    — Если б я поваром была!
    — Неужели дашь людям умереть?
    — А они что, умирают?
    — Честное слово!
    И Юрась рванул в клуб, твердо уверенный, что после таких страшных слов добрая душа Татьянка о форточке и думать бросит.
    В зале народу пока было меньше, чем на сцене, но Юрась знал, что еще каких-нибудь полчаса, и клуб загудит. Он проскользнул за ситцевый занавес. В самом деле, Петр Лукашев был уже там и о чем-то совещался с «бригадиром». Увидев Юрася, он широкими шагами направился к нему. Сердитое лицо Петра не предвещало ничего хорошего.
    — Ты где был?
    — Народ собирал.
    — Откуда?
    — На просеку ездил, на насыпь, на склады...
    — С ума сошел? Людей с объектов срывать... Кто тебе позволил?
    — Так ведь писатели, артисты... Неудобно!
    — Прошелся бы поселком — в управление, столовую, школу заглянул. Вот тебе и народ.
    — Так ведь ребята не простили бы!
    — Где они, ребята твои?
    — Будут сейчас.
    — Пятый час уже. Себе хлопот полон рот, артистов задержал. У них же план, понимаешь?
    — Так ведь ребята...
    — Ладно, потом поговорим.
    И Лукашев, напоследок сунув кулак под ребро Юрасю, вернулся к Деснинскому. Юрась огляделся. По сцене взад-вперед носился бородатый мужик в черных очках. Это, по всей вероятности, был поэт, так как он бубнил под нос стихи. В углу, склонившись головой к сверкающим пуговкам, вытягивал тихие звуки из инструмента баянист. Тут же, широко расставив ноги и подобрав живот, пробовал бас бровастый парень. Остальные столпились в небольшом закутке рядом со сценой. Оттуда слышались неуклюжие шутки и нервный смех, девушки осматривали прически в карманном зеркальце. Все было как перед обычным самодеятельным концертом, и это удивило Юрася: чего волноваться здесь, в рабочем клубе, профессиональным артистам?
    Среди гостей, по-видимому, было немало якутов.
    Наверняка не якутами были трое: Деснинский, бородач и мальчик с баяном. Впрочем. Юрась не слишком разбирался в лицах, и некоторые артисты казались ему то чистопородными русскими, то выходцами с другой планеты. Вскоре он вообще перестал думать об этом и просто с интересом наблюдал за кусочком жизни людей, таких обычных и необычных, таких далеких еще вчера.
    Вдруг ему подумалось: а где же она? Где та, чье удивительное лицо показалось ему почему-то знакомым? Ее не было. Странная грусть обняла сердце, словно Юрась потерял нечто светлое-светлое, чего уже никогда не найдешь.
    Кто-то тронул его за плечо. Юрась поспешно обернулся.
    Юноша был одет в меховой северный наряд, украшенный разноцветным бисером, но Юрась сразу узнал его: это он так трагически воздел руки, увидев сцену. В его руках поблескивал черный ящичек.
    — Как бы мне свой оркестр в розетку сунуть? Батареи совсем садятся.
    — А где же вилка?
    — В том-то и дело: вилка со шнуром дома осталась. Я-то думал: два-три раза выступим, а уже шестой концерт даем.
    — А что за марка?
    — «Сонни». Из Иокогамы привез.
    — Подумаем...
    — Подумай, пожалуйста. А то у нас никакой музыки не будет. Совсем дохлые батареи! На два-три концерта их хватило бы, а на шесть...
    Розетка на сцене была, как раз в том закутке, где готовились на выход артисты. Там обычно стояла радиола, когда в клубе устраивались танцы. Но чем заменить шнур? Через все еще пустой зал Юрась побежал в кладовку. Там стоял его собственный магнитофон, отечественный, но похожей конструкции. Контакты шнура оказались великоваты для клемм «Сонни» Тогда Юрась отрубил их кусачками и зачистил провода.
    — Нашел? — радостно воскликнул артист.
    — Сейчас посмотрим.
    Юрась поставил магнитофон на подоконник, присоединил оголенные концы и утопил вилку в розетку. Только сейчас он опомнился, что не спросил хозяина, на какое напряжение рассчитана его заморская техника. Но ни дым, ни пламя из-под шикарного корпуса не показались.
    — Работает, — расплылся в улыбке артист. — Значит, так: когда нас объявят, а я стану туда и дам знак, ты нажмешь вот эту клавишу, а как окончим, нажмешь эту. Договорились?
    Юрась не успел ответить: в зале послышалось хлопанье кресел. Артист осторожно потянул на себя край занавеса и выглянул в щелку:
    — Ого! Вот это публики. И все с мороза! Сразу видно, что строители.
    Слово «строители» он произнес с каким-то особым удовольствием, не очень понятным Юрасю.
    Юрась прислонился к окну, чтобы не мешать артистам. И тут он увидел ее. Она стояла в самом углу, сложив на груди прозрачные руки в невесомых рукавах, и вся она была одета в нечто такое прозрачное, что Юрасю стало неудобно быть так близко от нее, и он отвел глаза. Тут занавес пошел в стороны, по залу прокатился вал аплодисментов, а па середину сцепы вышел Деснинский, приглашая всех своих к себе — для знакомства со зрителями. Она не тронулась с места.
    — А вы...— начал было Юрась, но девушка опередила его:
    — Я — потом, мне нельзя...
    — Почему? — не удержался он.
    — Рядом со всеми... такими большими... Впечатление смажешь.
    Больше она не добавила ничего — мол, понимай, если поймешь — и Юрась больше ее не спрашивал. Он попробовал в мыслях поставить ее возле богатыря Деснинского, здоровяка-баса, одетых по-зимнему, в теплом белье, в свитерах, в унтах — действительно, она, такая маленькая, в своем невесомом уборе даже подле пианистки и певицы выглядела бы смешно. Ей, может, было бы к лицу стоять только рядом с хозяином магнитофона, но и тот не вышел па просцениум, а спрятался за жгут занавеса по ту сторону сцены.
    И тут у него появилось чувство, что между этими людьми существует несомненное единство. Юрасю было тяжело выразить свое ощущение. Честно говоря, ему просто не хватило бы слов, чтобы выразить его, но одно слово, раньше чужое и малопонятное, само собой выплыло из тайников памяти и озарило день новым светом. Это слово было «грация». Неповторимая, неподдельная грация ожидания — вот что роднило их.
    Вдруг Юрась обнаружил, что у него коченеют руки. Он сначала не понял, в чем дело, а поняв, помрачнел: от окна дуло. Дуло так, что холодная струя лизала тело сквозь пиджак. Как же нестерпимо, видимо, было той, что стояла здесь же в мотыльковом концертном наряде! Оп вспомнил, как осенью собирался заменить разбитое стекло, а потом махнул рукой: а, чепуха, большое дело, трещина в волос на третьей раме...
    — Извините, — глядя в сторону, сказал он, — мне на подоконнике кое-что нужно. Отойдите, пожалуйста, немножко...
    Она шагнула от степы. Теперь, когда она лишилась единственного прикрытия, ей стало еще холоднее, но это было ничего, потому что Юрась, поискав для виду на подоконнике, стал спиной к окну и загородил его. Вдобавок он засунул руки в карманы пиджака, распростер полы наподобие крыльев и замер. Прошло несколько мгновений... Девушка повернулась к Юрасю и блеснула догадливой улыбкой. Юрась опустил глаза.
    Он стоял и стоял рядом со сценой, а что происходило на ней, почти не видел и не слышал. У него были две заботы: не пропустить сквозняк и не упустить момент, когда понадобится нажать клавишу. Он стоял и думал, как совместить два этих дела: чтобы включить магнитофон, обязательно придется оторваться от подоконника. Но вся его проблема разрешилась сама собой:
    — Па-де-де из якутского национального балета «Волшебный камень»! Исполняют лауреаты международного конкурса молодых исполнителей Надежда Иванова и Борис Каинчин!
    Юноша с противоположной стороны сцены вопросительно глянул на Юрася. Ответственная минута наступила. Юрась дрожащими пальцами воткнул вилку, защемил оголенные концы в клеммах магнитофона и впился глазами в артиста. Тут же, краем глаза, он увидел, что та, кого мгновенье назад он так старательно заслонял, шагнула на сцену. И понял: больше ее заслонять не нужно. Каинчин кивнул головой, Юрась нажал клавишу. Па-де-де началось.
    Нельзя сказать, чтобы Юрась никогда не видел балета. Не только по телевизору: довелось попасть даже в Большой театр, когда пересаживались в Москве из поезда в поезд по пути на БАМ. Инициатором того «культпохода» был Петька Лукашев, он же добыл где-то билеты и сам же начал нервничать, поглядывая на часы еще во втором действии: «Опоздаем, право слово, чтоб мне с этого кресла не встать». Юрась же был готов догонять поезд по шпалам, только бы досмотреть до конца. День тот стал одним из самых праздничных в жизни Юрася, и, выходя из театра, он дал себе слово, что, возвращаясь домой, обязательно снова пробьется в Большой — пусть себе и без нетерпеливого Петьки... Он и мечтать не мог, чтобы высокое искусство само пришло к нему в таежные дебри.
    Оно пришло, конечно, в другом, более бедном обличье. Там — старательно ухоженный, весь в золоте дворец, здесь — щитовой барак номер конструкции 765; там — десятки прожекторов во многие тысячи люкс, здесь — обычная лампа под потолком; там — безграничная сцена, площадью своей превышающая зрительный зал, здесь — горбатый помост из дюймовых досок; там — неведомо сколько служителей Терпсихоры на сцене, за сценой, в оркестре, гардеробе, буфете, здесь из всей этой армии остались только двое. Оно, конечно, много чего утратило из своей красоты, как Золушка, вернувшаяся с королевского бала, но, как и у Золушки той, у него осталось главное — душа, и потому нельзя было не узнать его. И в исполнении двоих оно трогало не меньше, чем при усилиях сотен, потому что эти двое были совсем рядом. Там, в Большом, знаменитые артисты казались столь же недоступными, как и на экране телевизора; собственно говоря, это и был тот же самый телевизор, только увеличенный во много раз; здесь же они словно сошли с экрана, они были живыми, их можно было нечаянно коснуться; Юрась разговаривал с ними, даже обоим чем-то помог... Здесь, на расстоянии в несколько метров, они стали словно своими, и Юрась переживал за них, как за себя. Прыжок — и рука юноши врезалась в косяк сцены, поддержка — и рука девушки коснулась потолка... Огромная огненная птица билась в тесной клетке, и Юрась хотел бы дать ей волю, но — не мог....
    Таня сделала вес, что могла: нажарила килограмма два колбасы и отварила макарон. Проголодавшиеся гости накинулись на нехитрое блюдо с энергией хищников. Не особенно сдерживались и солисты балета, что чрезвычайно удивило Юрася: он ведь считал, как и многие, что танцовщики вообще ничего не едят.
    — Славно! Ах, как славно! — соловьем заливался Лукашев. — Не представляете даже, что вы натворили. На неделю разговоров и на всю жизнь воспоминаний. Абсолютный успех!
    — Успех не мешало бы обмыть, — внес предложение поэт.
    — Жаль, не держим. Сухой закон!
    — Мы о вашем законе знаем. — засмеялся Деснинский. — Но, прости, такая дорога — и все время на морозе. Пришлось предусмотреть!
    На середину стола выехала бутылка.
    — Эх, была не была, — с шутливой гримасой отчаянья махнул рукой Лукашев. — Не продадите?
    И с ловкостью фокусника вытряхнул из рукава вторую поллитровку. Раздался общий хохот:
    — Не продадим!
    — Нет, продадим!
    — Юрась, — шепнул Лукашев, — хрусталь — живо! Юрась пошел к мойке. Там управлялась Таня.
    — Спасибо тебе, Танюша, — тепло сказал Юрась. — Молодчина.
    — Почему ты так глядишь на нее?
    Юрась замер с протянутой к стаканам рукой.
    — Сам не знаю... Гляжу, говоришь?
    — Глядишь. Да так, что все видят.
    — Это так... Не обращай внимания.
    Стараясь обходить глазами балерину, он расставил стаканы — перед каждым гостем. Самого себя он нарочно обнес, но посудина с водкой оказалась и у его тарелки.
    — Друзья, — бодро начал Деснинский. — Давайте задумаемся на минутку: в каком замечательном месте мы с вами сегодня пируем! БАМ. Это — не слово! Это музыка! Здесь творится история. Здесь совершается подвиг! Еще полгода назад здесь шумела одна тайга. Только ветер свистел! И вот пришли энтузиасты...
    — Теперь и они свистят,— ляпнул поэт.
    — Вот дьявол, не дает высокого слова сказать. Тебе не стихи бы писать, а басни!
    — А за что тост?
    — Как за что? За энтузиастов! За Петра Лукашева. За его друзей!
    Стаканы зазвенели. Юрась хотел было свой затолкать подальше, по Лукашев перехватил его руку.
    — Юра,— сказал он достаточно громко, — ты что делаешь? Гости могут подумать, что я сам пью, а тебе не даю.
    — Так ведь сухой закон, — пробормотал Юрась.
    — Закон, даже сухой, должен быть гуманным. Кончай формализм.
    Юрась, помедлив, выпил половину того, что было налито.
    — Он у вас, по-моему, не только в этом формалист. Например, сегодня полчаса убеждал меня, что устраивать концерт в рабочее время незаконно.
    — Это верно,— поддакнул Деснинскому Лукашев. — Он у нас такой.
    — Конечно, слов нет: в рабочее время нужно работать. Но ведь надо учитывать и другое! Если мы будем встречаться с вами только по вечерам, нам и недели не хватит, чтобы посетить все поселки. А ведь у каждого из нас дома тоже работа. Кстати говоря, где ни бывали мы в эти дни на БАМе, аудиторию нам давали сразу. Только у вас заминка вышла.
    Юрась молчал. Ему было стыдно и горько.
    — Ну, хватит парня пилить. В конце концов, аудиторию мы получили и выступили, — пришел поэт па помощь Юрасю.
    — Получили — верно. Но когда? Ведь он дотянул-таки до конца рабочего дня. И вот результат: семь часов, а мы еще здесь.
    — А знаете, — сказал Каинчин, — мне очень понравилась публика. Во-первых, полный зал. Во-вторых, такое понимание!
    — Еще бы! — вскричал поэт. — Впервые за шесть выступлений — ни одного грудного младенца в зале. Тебе вот, скажем, все равно, есть в зале дети или нет. Дети балету еще громче аплодируют. А знаешь, какая мука читать стихи, когда перед тобой половина взрослые, половина — дети? Что читать? Как читать?
    — Честно говоря, — сказала солистка, — я просто рада, что наконец-то пела перед настоящими строителями БАМа.
    — Друзья, друзья! — погасил прения Деснинский. Мы ведь договаривались: не ныть, не хныкать. В любой поездке бывают издержки, а тем более в такой насыщенной. Как бы там ни было, а мы несем искусство людям БАМа! И они скажут нам спасибо.
    — Конечно, дети, продавщицы, конторские служащие — тоже люди БАМа, но...
    Деснинский отмахнулся от бородача.
    — Ну как вам живется, работается? — повернулся он к Лукашеву.
    — Работаем ударно, — привычно ответил тот. — На три месяца график опережаем.
    — Ого! Молодцы. Это по-бамовски. А из каких мест ваши герои? — журналистский аппетит Деснинского разгорался.
    — Из самых разных.
    — А ты сам?
    — Мы вот с этим формалистом из одной деревни. Только я институт окончил, а он из армии.
    — А где же ваша деревня?
    — На Могилевщине. У самой границы с РСФСР. Даже толком не знаем, кто мы: белорусы или русские. На танцы в соседнюю республику ходим.
    — Подумать только, и я поблизости вырос.
    — На Десне, что ли?
    — На Десне. Как жаль, что пора по коням. Ничего, я до вас еще доберусь.
    — А зачем, собственно,   по коням? — зевнул поэт.
    — Как зачем? Выступление в Гольцовой.
    — Взгляни на часы. Пока доедем, сколько будет? Соберется опять человек двадцать.
    — Зато, ручаюсь, детей не будет.
    — Все равно неинтересно. И тяжело.
    — Я вижу, ряды формалистов растут?
    — Если формализм в состоянии обеспечить полноценный зал в двести взрослых слушателей, а энтузиазм не может, то я за формализм и против энтузиазма.
    — Я страшно устала, — заявила пианистка.
    — И я, — поддержала ее певица.
    — Шесть концертов за два дня...
    — Друзья, опять то же самое? Будьте достойны людей, перед которыми мы выступаем. Ведь им куда труднее нас. Берите пример с Нади. Ей-то, действительно, тяжело, а она не жалуется.
    — Что? Что вы сказали? — встрепенулась балерина.
    — Она, по-моему, просто спит, — засмеялся бас.
    — Я? Нет, не сплю... Я сегодня, пожалуй, и вовсе не засну...
    Юрась осторожно взглянул на нее. В глазах балерины тлела грусть. У него сжалось сердце.
    — Как бы мы ни спорили, друзья, ехать нам все равно придется. В Самородке нет гостиницы. Верно я говорю?
    — Нет пока,— подтвердил Лукашев.
     — Так что с точки зрения формализма нам пора сматываться. Путь неблизкий. Как, друг заведующий, прав ли я?
    — На ночлег в общежитиях можно устроиться. Если нужно.
    — Нет уж, извини. В гостинице все-таки лучше. Встали дружно!
    — А сколько километров до Гольцовой? Как ехать туда?
    Все остолбенело воззрились на «зайчонка». Он и здесь сидел в дубленке.
    — Ты что, Феликс?
    — Первый раз по этой дороге еду.
    — Вот тебе раз!
    — Спросим по пути.
    — У кого? Ночь уже.
    — Ничего, товарищи! — позвенел ножом по стакану Лукашев.  — Мы вам поможем. Юрась, ты сейчас свободен?
    — Как будто да.
    — Юрась Гольцовую с закрытыми глазами найдет. Он и покажет дорогу. Поедет на самосвале, а вы за ним. Только не отставайте: Юра — водитель-ас!
    — Отлично! — захлопал в ладоши «бригадир». — Просто и надежно. Ну что, друг заведующий, вперед?
    Юрась отрицательно покачал головой.
    — Почему?!
    — Нельзя, — Юрась со злостью оттолкнул стакан с недопитой водкой.
    — Да ты что? Из-за одной капли! Гаишников же, верно, не будет.
    — Профиль сложный. Туман.
    — Ну, формалист! Ну, трус! — жестко бросил Лукашев. — А еще солдат!
    — За руль не сяду.
    Юрась помолчал.
    — Если нужно — вместе поеду. В автобусе.
    — А назад как? А, голова?
    — Оттуда к нам тоже машины ходят.
    — Не ночью же! Где ночевать будешь?
    — Принято! — вмешался Деснинский. — Соблюдем формальности. Что поделаешь. Переночует вместе с нами. А завтра утром поедем назад и доставим в Самородок вашего самородка.
    Он похлопал Юрася по плечу:
    — Хороший ты парень, друг заведующий!
    — У нас па БАМе и лучше есть, — пробурчал Лукашев.
    А когда гости потянулись к выходу, схватил Юрася за пиджак, притянул к себе и свистящим шепотом произнес:
    — Влюбился, дурак? Настроение людям портишь... Чтоб завтра к девяти — как штык! Прогул запишем!
    Юрасю совсем не казалось, что он оказывает гостям какую-то услугу. Наоборот — после безжалостных слов Лукашева он почувствовал за собой что-то вроде вины. В «пазике» его посадили па место второго шофера — «бригадирское»: все два дня пути здесь сидел Деснинский. Уступив сиденье, он устроился где-то в середине салона — оттуда слышались его прибаутки, анекдоты, призыв: «Песню!» Народ был молодой, и, несмотря на усталость, петь начали чуть ли не в Самородке. После каждой песни Деснинский громко спрашивал, почему не слышно Игната Романовича, и каждый раз Игнат Романович добродушно басил, что певец-профессионал лишь бы где рот не разевает...
    А Юрась сидел лицом к Феликсу, притулившись боком к теплому капоту. Твердо помня бесстыдную фразу Петра, словно плетью ожегшую сердце («Влюбился, дурак?»), он старался не поворачивать голову влево, потому что там, за входными ступеньками, и полумраке светился белый платок. Балерина сидела одна — на ее неудобном сиденье, окантованном поручнем, больше никто бы не поместился. И Юрася почему-то смущало, что она одна.
    Время от времени он показывал водителю, куда ехать. Свет фар тонул в январском густом тумане. Дорожные злаки, окрашенные специальным составом, вспыхивали перед самым носом. Песни в «пазике» не смолкали. Казалось, уже и бас Игната влился в общий хор. А Юрась чем дальше, тем больше мрачнел.
    — Потише гони, — крикнул он Феликсу.
    — И так ползем, как черепахи!
    Откуда-то сбоку вынырнул силуэт тягача. Заскрежетали тормоза, но автобус только замедлил ход. К счастью, тягач не успел въехать на полотно.
    — Я же говорил, потише! Что у тебя с тормозами? Перепуганный шофер остановил автобус.
    — Как будто все в порядке было...
    Сквозь туман блеснула Гольцовая десятком веселых огоньков. Это был уже порядочный поселок: начинался он раньше Самородка, да и строили здесь не разъезд, а станцию. Здесь был и хороший дом культуры, и магазин, и больница, и — главное — большой теплый гараж с мастерскими.
    — Приехали, товарищи! Счастливо вам!
    — А ты что ж? — спросил, подходя, Деснинский. — Почему «счастливо»?
    — Буду попутку искать.
    — Не найдешь — приходи в гостиницу. Койка тебе забита.
    ...В гараже, кроме охранника, никого не было. К счастью, нашлась и стоянка для автобуса, и необходимый инструмент.
    — Ты давно из автошколы? — спросил Юрась, подстилая брезент.
    — Две недели работаю.
    — Как же ты взялся за такой рейс? Ты ведь, можно сказать, целый театр везешь. Хоть понимаешь, за что отвечаешь?
    — Приказали — и взялся.
    — Неужели, кроме тебя, никого не нашлось?
    — Представь себе, не нашлось! — неожиданно взвился Феликс. — Ты что меня песочишь, будто сам — бугор поднебесный? Сбежали на БАМ ваши шоферы АЯМа [АЯМ (Амуро-Якутская магистраль) — автодорога, соединяющая Якутск с Транссибирской железнодорожной магистралью. Линия Малого БАМа прокладывается вдоль АЯМа.]. Сколько вам платят, а?
    — Ну-ну, загремел-покатился! — виновато умерил тон Юрась. — Какой я тебе бугор. Я потому говорю, что сам шофер и видел кое-что сквозь ветровое стекло.
    Час шел за часом, а шоферы все копались и копались в машине. Автобус был совсем новым, но таился в нем какой-то изъян, и Юрась жалел, что мало знаком с этой маркой.
    — Смотри ж завтра, — предупредил он, — чтоб никакого лихачества!
    Мест в доме шофера не было, да и давали их только по путевым листам. Феликса все же удалось пристроить. Расстался он с Юрасем довольно злобно. «Что я сделал ему?» — недоумевал Юрась, возвращаясь к гаражу.
    Договорившись с охранником, что переночует в гараже, в автобусе, Юрась пошел к гостинице. «Если Деснинский не спит, я должен сказать ему это», — твердо решил он. Он шел и думал, что за сегодняшний странный день, совершенно не желая того, успел вывести из себя сразу троих: Деснинского, Лукашева и Феликса. Почему так получилось? Ведь он желал только добра и тому, и другому, и третьему. В чем неправ? Ведь он все делал так, как подсказывала ему не форма какая-то, а совесть. «Формалист»... Противное слово. И не оскорбительное — «чурбан» там, «тупица», а все равно обидное. Сколько раз уже пришлось вздрагивать от него сегодня! А что скажет Деснинский, услышав то, что собирается сказать ему Юрась? Но промолчать на этот раз он не мот.
    К гостинице, зависшей над крутым взгорком, вела широкая лестница из бесчисленных ступенек. Проектировал гостиницу, очевидно, человек с большой фантазией: она напоминала железнодорожный состав. Два «вагона» были еще недостроены, но окна «локомотива» ярко светились. Юрась взглянул на часы. Они показывали четверть второго. Юрась помедлил и взошел на крыльцо.
    Внутри здание оказалось тоже недостроенным. Часть пола была обита линолеумом, часть оставалась дощатой. В коридоре стояли рулоны обоев. Коридор привел в просторный холл, где Юрась и нашел тех, кого искал.
    — Ну, не говорил ли я, что у нашего заведующего есть голова па плечах? — кисло проговорил Деснинский, вставая с некрашеной скамейки.— А Надя боялась, что ты пешком в Самородок пойдешь.
    — Какая Надя?
    — Лауреатка наша. Жаль, что она тебя не видит. Спят девчата.
    «Вот хорошо», — обрадовался Юрась.
    — А мы кейфуем у камина. Звучит? Действительно, половину стены в холле занимало кирпичное сооружение с широким устьем внизу.
    — Подумать только, — с иронией заговорил солист балета, — какой путь за два дня! На такси, самолете, автобусе... Из столицы советской республики в английское средневековье!
    — За это средневековье бывший начальник СМП на Гольцовой выговор оторвал, — захохотал Деснинский.
    — А кстати, почему оно не горит?
    — Дров нет.
    — Я видел дрова за крыльцом, — сказал Юрась. — Сейчас, принесу.
    — Поздновато.
    — Я мигом!
    Юрась выскочил на крыльцо и стал брать дрова. Скрипнула дверь.
    — Где они? Одной охапки мало будет, наверно. Это был Каинчин. Вышел он, как стоял в холле — даже шапки не надел.
    — Зачем? Я бы еще раз сбегал.
    — Очень уж интересно, как феодалы грелись...
    Сырые дрова, с которых как следует не стряхнули снег, синели в газетном пламени, но гореть не спешили.
    — Тяги нет! — зевнул Деснинский. — Типично формальный камин. Тут и годовой подшивки моего листка не хватит. Пошли, гвардейцы, спать! Завтра... какое там завтра? Сегодня! — в половине седьмого встаем.
    — Почему так рано?
    — В девять выступление в Чульмане. Не стонать, не стонать! Последнее.
    — Товарищ Деснинский... — подался к «бригадиру» Юрась.
    — Ну вот. В домашней обстановке — и то официальности. Василь Кондратьевичем меня зовут.
    — Василий Кондратьевич. Поговорить нужно.
    — Знаю я, о чем ты говорить собираешься. В твоей комнате, Борис, две кровати?
    — Три.
    — Дай приют заведующему. Доброй ночи! И Юрась с Каинчиным остались вдвоем.
    — Я ведь совсем не о том говорить собирался, — огорченно пробормотал Юрась. — А переночевать я и в гараже могу...
    — Ничего, завтра потолкуешь. А гараж без тебя не пропадет, — подмигнул Каинчин.
    — Очень важный разговор...
    — Сморило энтузиаста. Набегался за два дня. Всем досталось, а ему, как «бригадиру», больше всех. А человек только что с операционного стола...
    — Вот как. Что у него?
    — Камни какие-то. То ли в почках, то ли в печени.
    — А я думал: плечи широкие, этот все снесет.
    — У каждого свои болячки.
    — Зачем же он так...
    — Бегает? Такой уж характер: ни себе, ни другим поблажки не давать. Тебе что, такие «бригадиры» не попадались?
    Юрась взялся за дрова. Он и сам не знал, зачем ему огонь в камине, но почему-то очень хотелось его зажечь. Он так и сяк перекладывал поленья. нащепал перочинным ножом лучинок. Ничего не выходило.
    — Смотри, мы же вьюшку не вытащили, — показал Борис. Через минуту в кирпичном жерле гудело пламя.
    Каинчин выключил электричество и подвинул скамейку ближе к камину. Головни стреляли. Дрожащий огонь освещал снизу лица парней. Оба молчали. Юрась не мот заговорить первым и терпеливо ждал, пока артист не передумает свою неизвестную думу.
    — Какое все-таки чудо — живой огонь, — скачал, наконец, тот. — Мы, городские жители, приручили его, как дикого зверя, загнали его в электрические лампы, в отопительные трубы... Так, конечно, безопаснее. Ведь живой огонь и укусить может. Зато как он красив! Это знает только тот, кто сидел у костра всю ночь в горах или степи...
    Он протянул к устью сильные изящные руки.
    — Как замечательно исполняли вы сегодня па-де-де!
    Артист повернулся к Юрасю всем телом.
    — Понравилось?
    — Чрезвычайно!
    — А чем? Ты бы не мот подробнее?
    — Тяжело мне... Я ведь не знаток какой...
    — А все же? Мне, знаешь ли, страшно интересно, как воспринимает мою работу обычный человек. Именно не знаток.
    — Мне человечность ваша понравилась.
    — Человечность?
    — Еще взволновало, как вы со сценой воевали. Она вас мучит, мучит, а вы — назло ей! — лучше и лучше... Мне кажется, здесь обязательно нужно такое единство душ... Такое единство...
    — Ничего удивительного. Мы с Надей восемь лет вместе. Еще с училища. Я даже за ней в Якутию поехал.
    — А вы не здешний?
    — Я алтаец — слыхал про такой народ?
    — Вы с Надей — всегда вместе? Каинчин пошевелил угли кочережкой.
    — Ехал в Якутск — надеялся... Не получилось. Надя за штурмана вышла. Откуда он взялся... Да не повезло ей. Самолетная катастрофа, понимаешь...
    — И как же теперь?
    — Что ж теперь. Я женат. А у Нади дочка. Сейчас в больнице как раз... Не везет Наде.
    — Как же так — танцует, смеется, да как смеется! Ее улыбка под потолком!
    — Это — работа, работа. Отработанный элемент исполняется почти автоматически.
    — Никогда не поверю, что такая улыбка может быть автоматической. Она от сердца!
    — Возможно. Если речь о Наде — здесь все возможно. Надя, знаешь ли, уникальный случаи в искусстве. Конечно, много балерин, у которых и техника на грани фантастики, и чувство музыки, ритма выше, а только не сменил бы я на них Надю. Когда она уйдет со сцепы, я тоже — ни минуты не задержусь. Только так!
    Он обнял Юрася за плечи.
    — Жаль мне, что ты посмотрел одно па-де-де, да и то не целиком. Приезжай как-нибудь в Якутск, я тебя на «Волшебный камень» без билета проведу!
    Наутро мороз отпустил, поднялся легкий, нестрашный ветерок, и туман разошелся. Над Гольцовой засияло припорошенное инеем солнце. «Сегодня в шесть часов утра, — вещал задушевный голос из Борисова магнитофона, который вдобавок оказался и приемником, — температура воздуха была: в Верхоянске — пятьдесят три, в Жиганске — пятьдесят, в Чурапче, Покровске и Намцах — сорок восемь. В Якутске в шесть часов пятьдесят один градус ниже нуля. Днем ожидается дальнейшее понижение температуры до пятидесяти трех — пятидесяти пяти градусов, ветер слабый, туман. Для строителей Южной Якутии. В шесть часов утра температура воздуха была: в Чульмане двадцать восемь, в Нерюнгри двадцать шесть, в Беркаките и Самородке двадцать два. Днем дальнейшее повышение температуры, ветер — пять-семь метров в секунду, видимость — один километр».
    — Ну, кому лучше: нам или тем, кто нас ехать отговаривал? — победно задрал чуб Деснинский.
    — А почему про Гольцовую ничего не сказали? — тихо спросила Надя.
    — Гольцовая — это уже не Якутия, — так же тихо ответил Юрась, но его услышали.
    — Хо! Да мы, выходит, нарушители? Вчера в туман перешли границу и сами не заметили! — пошутил поэт.
    — Садись, друзья!
    Сам Деснинский замешкался, отряхивая от снега унты, и Юрась понял: другого такого момента не будет.
    — Василий Кондратьевич, — тихо сказал он. — Не хотел бы вас расстраивать, но на этом автобусе и с этим водителем никуда ехать нельзя.
    — Почему это? — изумился Деснинский.
    — Автобус неисправен. Водитель устал.
    — Автобус только что с завода!
    — Вот это и плохо как раз. Не обкатан.
    — Да и шофер больше отдыхает, чем работает... Мы же все время выступаем! Ты спроси у него: сколько он проехал за эти два дня? Триста километров от силы!
    — Он новичок.
    — Ну, друг заведующий. Ты слишком много берешь на себя. Как ты можешь судить об автобусах и шоферах?
    Юрась не сдержался.
    — Я, между прочим, шофер второго класса. А клубом заведую па общественных началах. Я вам говорил об этом. Жаль, что у вас такая короткая память!
    Он опомнился.
    — Извините.
    — Нет, ей-богу. Еще и наступает! Да если хочешь знать, и у меня права имеются.
    — Любительские.
    — Ну ладно, профессионал. Что нам грозит?
    — Этого я не знаю. Я знаю только одно: на таком автобусе и с таким водителем людей перевозить нельзя.
    — Вот он, формализм. Главное — формальные требования соблюсти. Нас люди ждут! Люди БАМа. А ты? Второй день пытаешься нам палки в колеса ставить. Знаешь, во сколько из-за тебя выступление в Гольцовой кончилось? В полночь! А сегодня? Хочешь вовсе сорвать? Нет, друг заведующий, не выйдет.
    И, уже садясь в автобус, Деснинский бросил:
    — Хорошо, что нам с тобой по пути только до Самородка!
    Юрась опустился па прежнее место. Щеки его пылали стыдом. Его не радовало даже солнце, которого из-за тумана не видел больше недели.
    — Ну, нагляжусь сегодня, — мечтательно проговорила Надя.
    А смотреть было на что. Дорога веселой лентой гимнастки вилась среди оснеженных гольцов. Иной раз, казалось, она готова была, зажмурив глаза, бросится в белую бездну, но, напуганная, круто брала в сторону. На вершинах сопок деревьев было мало, но чем ниже по склонам, тем гуще подсинивала тайга сыпучую белизну снегов.
    — Неужели вчера мы здесь ехали? — сузила глаза Надя. — Как не свалились!
    — Нас вела надежная рука друга, — возвышенно отозвался Каинчин.
    — Я же говорил, что профиль сложный, — смутился Юрась.
    — Смотрите: столб! Пограничный!
    На огромном щите сквозь иней краснели буквы: «Якутская АССР. Гор. Нерюнгри».
    — Это неважно, что до города сто двадцать километров, да и городом пока его трудно назвать. Главное — табличку повесить, — съязвил поэт.
    — Давайте снимемся на память. Что ни говори, домой возвращаемся. В родную республику,— взмолился Каинчин.
    — А что, твой магнитофон еще и фотографирует?
    — Нет. Только проявляет.
    Автобус остановился. Все побежали к столбу. Каинчин повернулся к Юрасю:
    — Будь другом, нажми затвор! Обычная беда фотографа: никогда нет собственных снимков. А потом я тебя.
    — Нажимай тебе да нажимай, — усмехнулся Юрась.
    — Без шуток сниму. Пленки хватит!
    Он сунул в руки Юрасю обычный «Зенит» и побежал к остальным. Чтобы навести на резкость, понадобилось снять рукавицы. Вдоль дороги дул порядочный ветер. Пальцы сразу окоченели. Юрась несколько раз щелкнул затвором и махнул рукой:
    — Готово!
    Тем, кого он фотографировал, видимо, было еще холоднее: некоторые даже подскакивали. Услышав Юрася, они припустили было к автобусу, но Каинчин замахал руками:
    — Стойте, стойте! Это нечестно. Обязательно нужно сняться с Юрой. Скорее, Юра, сюда!
    — А почему Феликс не идет? — как обычно, тихо сказала Надя.
    — Феликс, сюда! Что стоишь?
    — Охоты нет! — проговорил шофер. Он понуро смотрел себе под ноги.
    Наконец, все полезли в «пазик». Юрась встревоженно подошел к шоферу и заглянул ему в глаза:
    — Что с тобой?
    — Ничего.
    — Я ведь вижу.
    — Что видишь?
    — Страшно стало?
    — Не липни.
    — Ты же вчера ехал здесь и даже газу поддавал Чего боишься?
    — Я ведь не видел тогда!
    Шофер ткнул кулаком в пространство.
    — Ну и что? Мотор исправен, тормоза подтянули. Машина легкая, гололеда нет. Я с груженым «белазом» сколько мотался здесь.
    — Легко тебе говорить!
    — Тут и дороги такой километров десять осталось. А там хоть боком катись. Веди не спеша и, главное, больше работай рулем, чем тормозами...
    — Отвяжись ты со своими поучениями!
    — Садись в салон. Дальше автобус я поведу.
    — Ты?!
    — Что смотришь, как волк на зайца? Доведу до Самородка. Отдохнешь. А там...
    Феликс оглушительно хрястнул дверцей и сразу дал газ. Юрась едва успел вскочить в автобус.
    — О чем разговор? — лениво поинтересовался Деснинский.
    «Сказать? Не сказать? — пронеслось в мозгу Юрася. — Поверит ли, если скажу? Доверит ли руль? Нет, не поверит. Опять формалистом обзовет. А шофер еще больше взвинтится».
    — Так, профессиональный разговор, — неохотно ответил он.
    Видимо, накачка подействовала: дальше Феликс повел автобус спокойно и плавно, без напрасных рывков и торможений. И Юрась успокоился.
    Еще десяток километров — и Самородок, и он навсегда расстанется с этими интересными, сложными людьми, которые только-только начали ему открываться. Когда еще придется увидеть их, да и придется ли? Он повернулся лицом к салону и еще раз окинул взглядом каждого, чтобы лучше запомнить. Бензо воякой стыдливости посмотрел прямо в лицо Наде — она тоже взглянула на него в ответ с немым вопросом. О чем думала она в эту минуту? О больной дочери или погибшем муже? Или о праздничной сказке той, что творила на сцене каждый день и обязана была делать ее все более праздничной?
    Вдруг автобус пошел быстрее. «Осмелел хлопец!» — мелькнула мысль. Юрась оглянулся на дорогу, и внутри у него все перевернулось. Здесь было чрезвычайно гадкое место, гадкое, конечно, для новичка — не для опытного шофера. Дорога шла над крутым обрывом, а слева высилась скала, и дорога шла сначала вниз, а потом вновь вздымалась вверх, и самая нижняя точка ее была поворотной. Двигаясь с той или с другой стороны, невозможно было увидеть, что творится за горой, а крутой покат гнал и гнал машину до тех пор, пока она не проходила поворот. Здесь любой шофер сопротивлялся, как мог, нарастающей скорости колес, ибо в случае чего отвернуть было некуда. А Феликс, вместо того, чтобы сбавить скорость, казалось, даже увеличил ее, да еще вдобавок съехал па чужую сторону дороги.
    — Что ты делаешь? Вернись в свой ряд! — крикнул Юрась, но паникер ничего не слышал. Он упрямо жал автобус влево, потому что ему было страшно вести машину над пропастью.
    И Юрась увидел, что, собственно говоря, опасения нет: из-за поворота показалось оранжевое рыло «краза».
    И тогда Юрась сделал единственное, на что еще хватало времени.
    — Держитесь! Крепче держитесь! — крикнул он и, сорвавшись с сиденья, одной рукой зажал вертикальный поручень, а другой обхватил Надю и закрыл ее собой. Как вчера от ледяного дуновения из окна, так заслонил и сейчас, а от чего — об этом со всей достоверностью можно было бы сказать только тогда, если бы не заслонил.
                              ИЗ ПОКАЗАНИЙ СЛЕДОВАТЕЛЮ ОТДЕЛА ДТП
                                           Записано следователем Сизых Н. Т.
                                                        со слов потерпевших
    Это было, как в кино: наплывает, наплывает. Потом улар. Кто-то крикнул: «Держитесь!» Я держалась крепко. Все сиденья легли под нами, как карточный домик. Я тоже упала. Ушибла бок и ногу.
    Подпись: Колмогорова З. А.
    Вопрос: кто виноват в ДТП?
    Ответ: ответить не в состоянии.
    Кто-то крикнул: «.Держитесь, держитесь!» Я держаться не мог, потому что держал баян. Но все же успел как-то приготовиться. Сзади меня сидел Каинчин. Его бросило в проход. Баян мой собственный. Отремонтировать можно.
    Подпись: Песочников В. С.
    Вопрос: кто виноват в ДТП?
    Ответ: ответить не в состоянии.
    Мы выехали ровно в восемь. Погода была ясной, водитель гарантированно трезв и вел автобус не очень быстро. Я задумался... Внезапно послышался страшный удар. Больше я ничего не помню.
    Подпись: Деснинский В. К.
    Вопрос: кто виноват в ДТП?
    Ответ: ответить не в состоянии.
    Я сидела впереди и смотрела на дорогу. Издалека показалась желтая машина. Юра вскочил, крикнул: «Держитесь!» Я инстинктивно вцепилась в поручень. Столкновения я не видела, так как меня заслонил Юра. Поручень вырвало из потолка автобуса, мы оба упали. На меня еще кто-то упал, но я не получила повреждений. Из-под капота пошел дым. Я закричала: «Откройте дверь!» Дверь не открывалась: водитель потерял сознание. Юра перегнулся в кабину, открыл дверь. Еще помню, что после удара автобус некоторое время катился назад. Из пассажиров в разной степени пострадали все, кроме меня и Юры. Ловя попутные и встречные машины, мы отправляли раненых в Гольцовую. Самородок ближе, но в нем нет больницы. Я тоже приехала сюда. Считаю, что мой долг быть со всеми.
    Подпись: Иванова Н. Н.
    Вопрос: кто виноват в ДТП?
    Ответ: на этот вопрос может ответить только Юра, он все видел.
    Вопрос: кто такой Юра и где он сейчас?
    Ответ: Юра — заведующий клубам в Самородке. После аварии в Гольцовую не поехал, сказал, что ему пора на работу.
    Дополнение: считаю, что Юре мы обязаны многим. Он спас нас от худшего.
                                                                           * * *
    Юрась с тоской оглянулся вокруг. Никого больше не оставалось ни в автобусе, ни возле него. Автобус, как покойник, давно остыл, на полегших сиденьях выступил иней.
    К Юрасю подскочил водитель «краза»:
    — Земляк! Ты же видел все. Ты видел, кто виноват?
    — Видел.
    — Подождем гаишников, расскажи, что видел. Скажи, что я не виноват!
    — За тебя дорога скажет.
    А все-таки? А, земляк? Подождем! Кабина теплая, подождем! Ну скажи, кто виноват?
    — Я виноват.
    — Да ты что, земеля? Я же видел, не ты за рулем сидел!
    — Я виноват. Так и скажи, когда спросят: Михнёнок с Самородка виноват.
    Перед глазами поплыло побелевшее лицо Каинчина. На нем не было ни одной царапины, никто чужой и не сказал бы, что человек побывал в такой мясорубке, — а глаза были закрыты и не открывались никак.
    Почему не стоял на своем до конца? Почему не вырвал руль из рук мальчишки?
    — Прости, мне пора. На работу пора.
    Он не стал ждать попутной машины. Скорее, скорей от этого проклятого места! Он шел и не знал, что на работу не попадет ни сегодня, ни завтра. Он не знал, что не дойдет до Самородка каких-нибудь двести метров и упадет лицом в снег, и увидят его в снегу далеко не сразу. Он не знал... Ныло бедро, нога не сгибалась, к ребрам невозможно было притронуться. Молотилкой гудела голова. И мерещился клуб в Самородке, сцена в нем и на сцене, под самым потолком — ослепительная улыбка Надежды.
                                                                            ЗЯТЬ
    Самолет из Мирного приземлился но расписании».
    Среди других по трапу сошла женщина средних лет с озабоченным, слегка суровым лицом. Ее никто не встретил. Привычно взглянув па ручные часы, женщина успокоено поджала губы и мимо багажной камеры двинулась к аэровокзалу. В руках ее, кроме небольшой дорожной сумки, не было никаких вещей.
    Выяснив в справочном бюро, во сколько отправляется завтра Як-40 на Мирный, она вышла на привокзальную площадь, мановением руки остановила такси и, сев па переднее сиденье, властно произнесла:
    — Агентство. И добавила:
    — Аэрофлота.
    Ровно через десять минут, подавая паспорт в окошко кассы, она отчеканила:
    — Отметьте, что со мной полетит ребенок в возрасте до пяти лет.
    Из агентства женщина направилась в гостиницу, стоявшую поблизости. Здесь у нее вышла заминка. Администратор, скользнув равнодушным взглядом по ее настороженному лицу, отрезала:
    — Не то что отдельных номеров — коек свободных нет.
    Женщина презрительно взглянула на администратора, достала из сумки блокнот, полистала его и кивнула на телефон-автомат, прикрепленный к стене в нескольких шагах:
    — Работает?
    — Должен.
    Женщина набрала номер. Руки ее, грубоватые и даже как будто немного потрескавшиеся, плохо соотносились с лицом — старательно ухоженным, подгримированным, без единой морщинки.
    — Маша? Здравствуй, Маша. Это Рая Фурсова, из Мирного.
    Голос Маши — хрипловатый, с легким якутским акцептом — был достаточно громок, и некоторые слова администратор узнавала без больших усилий.
    — Раечка? Ты! Добрый день! Где ты?
    — В вашей гостинице.
    — Надеюсь, тебе дали не худший номер?
    — Говорят, даже коек нет. А мне действительно нужен номер. На одну ночь.
    — Это недоразумение! Подожди у телефона. Я по другому позвоню.
    Почти в то же мгновение зазвенел телефон па столе администратора. Разговор был коротким.
    — Я же говорила, что это недоразумение! — снова послышалось из трубки автомата. — Когда устроишься, позвони мне. Жду!
    Администратор хмури подозвала Фурсову:
    — Вам какой: с ванной или без?
    ...В номере Фурсова, не снимая пальто, направилась к телефону:
    — Машенька? Это опять я. Устроилась. Спасибо тебе от сердца. Номер? Пятьсот восемнадцатый. Сейчас? Заходи. Заходи!
    Она опустила руку мимо аппарата и некоторое время сидела так, с красной пластмассой в покрасневших от напряжения пальцах. Из трубки сыпались частые гудки. Вся решимость и воля словно сошли с лица, в глазах блеснула тоска.
    Очевидно сделав над собой усилие, Фурсова разделась и повесила пальто во встроенный шкаф. Встретив в зеркале свой грустный взгляд, она сурово посмотрела себе в глаза и подняла расческу к крашеным каштановым волосам. Тут же кто-то снаружи стукнул в дверь и, не ожидая позволения, толкнул ее в комнату.
    — Раечка!
    — Маша!
    Женщины обнялись. Та, которая вошла, едва доставала подруге до плеча.
    — Как расцвела! Прямо не верится. Сколько тебе, Раиса?
    Фурсова усмехнулась.
    — Сорок три. Да и тебе не меньше, а?
    — Ничего не поделаешь. Время идет! А было же нам когда-то по двадцать три.
    — Теперь двадцать три моей Ирине. А ты все одна и одна?
    — Представь себе, это не так уж и плохо. Сама себе голова, ни за кого не отвечаешь, никто тебя не мучит... А! Да что там!
    Маша с веселым страхом махнула рукой.
    — Ты права. Как это было бы хорошо — ни за кого не отвечать, ни о ком не думать!
    Фурсова измученно опустилась в кресло.
    — Что с тобой? У тебя что-то не так? — встревожилась Маша. — Ты зачем приехала?
    — Приехала... Зачем я приехала?
    И Фурсова, упав лицом на спинку кресла, зарыдала.
    — Что ты. Рая! Ну что с тобой! Глотни воды. А, дьявол, когда ее меняли. Подожди, я из крана... На!
    — Не нужно.
    Фурсова привычным движением поправила волосы.
    — Слабый народ мы, бабы... Оттого и мучимся всю жизнь. Ох, если б сила нам, воля такая, чтоб на мужиков не смотреть! Как тебе удается это?
    — Если честно, так неизвестно еще, кто на кого не смотрит — я на них или они... Но что там обо мне! Расказывай, рассказывай. Я в твоем распоряжении!
    Фурсова подняла стакан к дрожащим губам.
    — Ты ведь помнишь сама, как мне Иринка далась. Вместе малярили, вместе горе мыкали.
    — Кстати, а чем ты сейчас занимаешься?
    — Начальник смены па алмазном комбинате.
    — Ого! Молодчина.
    — Нашла за что хвалить. Сама-то вон на какую гору забралась. А у меня — одно только слово: «начальник». Забот с утра до вечера и руки в цыпках.
    — А все же... Помнишь, как начиналось в Мирном? Два года в палатках жили!
    — Зато теперь девятиэтажки строим... Ох, кабы эти хоромы да в те года! А впрочем... Не стоит. Что за жизнь была бы без тех палаток?
    — Твой ведь, кажется, из-за них и удрал.
    — Ах, Маша, не в одних палатках дело! Палатки ему только поводом были. Невзлюбил он меня, за что — не знаю.
    — А я не согласна. Не выдержал он трудностей наших. От того пошло.
    — Что гадать! Все равно не вернешь. Осталась я с двухлетней девчонкой па руках. Ох, Маша, как хотелось бросить морозильник этот, что Мирным звался, да к маме! Если б мама была, может, так бы и сделала. Да если б не ты, не девчата наши.
    — Минуло горе твое. Ира взрослая уже.
    — Как тяжело было. Как тяжело! Работать. Учиться. Учиться. Работать. Дитя нянькать. И все — на одни плечи!
    Фурсова замолчала. Обе машинально следили за тем, как по подоконнику медленно полз холодный луч октябрьского солнца. Стояла пора, когда в Якутии ночами по озерам и рекам рыщет двадцатиградусный мороз, наслаивая лед на их неживую поверхность, а днем с прощальной тоской сияет солнце, и хвою с лиственниц унесло давно, и застыла неровно черная грязь, и все живое ждет снега.
    — Минуло, говоришь? И я так думала. Окончила десятилетку Ирина — поехала сюда в университет поступать. Училась в школе она неплохо, да я особенных надежд не возлагала, даже советовала поработать до вуза — жизни понюхать, подготовиться лучше. Не послушалась, поехала. Пишет: сдала один экзамен, второй... Одним словом, все. Поступила! Осталась я совсем одна. И встретился мне один человек... Я знаю, ты меня осудишь — как это, взрослую дочь имея, вновь о замужестве думать, но что ж делать, такое горе бабье наше — тяжело в одиночестве, тяжко!
    — Все от привычки зависит, — глубокомысленно заметила Маша.
    — Кабы призналась Ирина сразу, что у нее с университетом пшик вышел, может, иначе сложилось бы. А она, вишь, и экзаменов не сдала, и домой не едет. Устроилась официанткой в ресторан, угол у чужих людей сняла, а матери об этом — ни слова! Почуялось что-то недоброе мне, когда па зимние каникулы не явилась, да она нашла причину: будто бы с агитбригадой в Амгинский район направили. Что ж, она у меня девка боевая, и поет, и танцует — кто не поверил бы? Да и, признаться по совести, не до нее мне было: у самой жизнь завертелась, как чертово колесо — страшно это, когда к женщине в тридцать семь нежданная любовь придет. Это, понимаешь, такая удача, упустить которую — преступление!
    У Маши блестели глаза.
    — Интересно... Очень интересно! — не удержалась она.
    — Это что еще... Вдруг, как снег на голову Ирина. Она меня обманывала, и я ничего ей не писала, все откладывала, не знала, как писать. Конечно, такого от меня дочь не ждала. Она, как я понимаю теперь, приехала посоветоваться насчет своего замужества, а тут — чужой человек в квартире, а квартира — малогабаритная. А я на нее гляжу, будто она мне мешает. Потопталась два дня и уехала. Прошло полгода. Мы с Михаилом расписались. Живем вдвоем, третьего ждем. А Ирина у меня как-то совсем из головы вон. На лето она не приехала, а я и рада. Вдруг — пишет, что замуж выходит, на свадьбу зовет, а свадьба — в Томпонском районе где-то... Черт знает что. Я пишу — куда ты, дура, торопишься, университет свой закончи сначала, потом поздно будет. В ответ она призналась, что не училась ни одного дня. Одним словом, проспала я дочь свою, Маша!
    Блеклый луч соскользнул с подоконника и погас. В комнате сразу стало неуютно. И без того спартанская обстановка его приобрела по-настоящему мрачный вид. От неплотных рам тянуло холодом, а батарея, упрятанная за черный деревянный щит, едва грет. Маша встала и, приподнявшись на цыпочки, зажгла свет.
    — Свадьба... А как я поеду на эту свадьбу, если сама на седьмом месяце? Людей смешить? Пишу: подожди хотя бы до осени. И тут взорвало ее. И будто бы я против свадьбы ее потому, что Пана якут — какая чушь!.. — и что развратница я и прочую такую же чепуху... У меня. Маша, тоже характер есть. Написала ей: делай, что хочешь, меня не трогай. Жестоко, конечно. Да это все от нервов, от страха за себя. Рожать в таком возрасте — не шутки! Сколько я себя кляла... Тебе, Маша, слушать не опротивело?
    — Ну что ты. Это же просто роман!
    — Обиделась Ирина страшно. И не сказать, чтобы после этого мы совсем не переписывались. Нет! Внешне помирились. И письма слала она, да только слишком скупые, и открытки к праздникам, и фотографии изредка... У меня мальчик родился, у нее — девочка.
    — Поздравляю! Что ж ты не писала столько лет?
    — Поздний ребенок поздний и есть. То ангина, то коклюш, то корь. Измучилась я. А вспоминалась Ирина — благодарила судьбу, что уже взрослая она, самостоятельная. К ней ни разу не съездила, с зятем не познакомилась даже. В Мирный же Ирина и сама ни ногой, и своего не пускала. Пана учился. В университете том, куда Ирина не попала. Парень сирота, никто ему не помогал, да Ирина зарабатывала. Я изредка деньги посылала. Прошлый год Пана, наконец, диплом получил. Ну, думаю, теперь у Ирины все как надо будет, может, сама учиться пойдет. И вдруг...
    Фурсова закашлялась, словно в горло попала ржаная ость.
    — Приезжает позавчера: одна, и плачет, плачет гак, что сердце заходится. Не могла успокоить никак, пока рюмку коньяку в рот не влила. Представляешь, этот муж ее. Пана, спился!
    Маша вздрогнула. Шелково-белое лицо ее покрылось красными пятнами.
    — Спился? Вчерашний студент?
    — Диплом свой сунул куда-то в чемодан, нигде не работает и работать не хочет. Бич. Настоящий бич! Четыре года жил па шее у жены, а когда пришла пора самому кормить семью, перестал пальцем шевелить. Не Пана прямо, а польский пан! Как заикнулась Ирина про развод, едва не задушил. А потом говорит: «Иди, куда хочешь. Но дочь я тебе не отдам».
    — Неужели все это правда?
    — Кому же мне верить, как не дочери? Она девчонка правдивая была. Надеюсь, и сейчас такая. Рассказала она... Плачет и бредит: «Зачем я, мамуленька, тебя не послушалась! Прости, мамуленька!» А я сама перед ней па колени упасть готова, потому что во всем несчастье ее — моя вина. Только моя!
    — Значит, Ирина в Мирном? Возвращаться не хочет?
    — Об этом и речи быть не может!
    — Зачем же ты приехала?
    — Как зачем?
    Фурсова сурово вскинула брови.
    — Неужели я оставлю невинного ребенка алкоголику?
    — Извини. О девочке я как-то забыла.
    — Не отдать ребенка матери... Это же такое, чему и названия нельзя найти! О, если бы тогда, двадцать лет назад, Николай, удирая, Иринку взял с собой... Я бы его на другом краю света догнала!
    Фурсова стремительно встала, сделала два шага и, внезапно устав, снова села.
    — Приехала вот, а с чего начинать... Ничего ведь не знаю. Зятя в глаза не видела, кроме фотографий. Улицу, где живет, без чужой помощи не найду. Что и как говорить буду? Разве ж не виновата я и перед ним?
    — Я тебе помогу... Если позволишь.
    — Милая, до смерти благодарна буду! Но чем?
    — Поеду к нему, проверю и позвоню тебе. Дай адрес. Как его фамилия?
    — Иванов.
    — Жди звонка. А вечером, если все хорошо будет, у меня встретимся. Повспоминаем, песни попоем... Домашний мой телефон знаешь? Ну! Держись!
    Фурсова не раздеваясь прилегла па кровать. Аппарат задребезжал через сорок минут.
    — Все правда, — в Машиных словах клокотала злость. — Не работает и пьет. Все соседи говорят. Самого не поймала — ушел куда-то. Ребенок в садике. Я тебе советую девочку завтра прямо оттуда взять, не заходя к нему. А если что-нибудь, не волнуйся. Сделаю все, вплоть до лишения родительских нрав. Жениться на девушке другого народа — и издеваться... Ненавижу таких!
    Машин голос осекся.
    — Запиши адрес детского сада.
    Совет был дельным, да и самой Фурсовой мерещилось что-то похожее еще тогда, когда она садилась в самолет. Но в таком плане, на первый взгляд простом и реальном, таился серьезный изъян. Девочка ни разу не видела Фурсовой, а в ее возрасте дети без крика не идут к незнакомым людям. Да и совесть не позволяла взять у отца ребенка, даже словцом не перекинувшись с ним. Вот почему Фурсова, достаточно ясно сознавая всю щекотливость своей затеи, решила ехать к зятю.
    Таксист так долго вертел в руках бумажку с адресом, что она не выдержала:
    — Неужели ваш город так огромен?
    — Все знаю, а про этот переулок в первый раз слышу.
    — Одна женщина два часа назад нашла его за пятнадцать минут.
    — Бывают такие женщины...
    — Ну-ну, потише!
    Фурсова хотела еще что-то прибавить, чтоб защитить достоинство Маши, как вдруг подумала, что Маша и в самом деле могла знать город куда лучше, чем этот паренек. А тот сигналом остановил попутное такси и громко крикнул:
    — Земляк, ты не знаешь, где переулок Северо-Западный?
    — На Самострое! — донеслось оттуда.
    — Вот оно что! Самострой. — Таксист с силой закрыл дверцу. — Теперь покружим.
    — А что такое Самострой? Почему покружим?
    — Есть такой участок, за парком. Там горсовет запрещает строиться, снести грозится даже, а дома все растут и растут. А кружить будем потому, что и улицы, и переулки на Самострое — весьма условная вещь. Сами увидите.
    С ухоженного проспекта такси сразу свернуло вправо. Потянулись серые обочины без тротуаров, серые заборы, серые дома за заборами. Вскоре кончились и они: дорога нырнула в чахлый сосновый лесок.
    — Портят парк самострои эти, — вздохнул таксист. — Скоро от него деревца не останется. Строились бы там, где положено! Так нет — в чистом воздухе, видите ли, у них нужда. Тут большей частью шоферня с грузовиков строится. Им же лес привезти ничего не стоит.
    — Что-то не вижу я твоего Самостроя.
    — Сейчас увидите. Дома они прямо среди деревьев ставят, кто где захочет. А вместо улиц — тропинки. Вот, полюбуйтесь!
    Вдоль колеи с обеих сторон выросли высокие глухие заборы. За ними, тряся цепями, грозно рычали собаки. Возле каждой калитки стояли шеренги железных бочек.
    — Бочки — зачем?
    — Для воды. Водопровод же сюда не проведен. Даже колонок нет. Эй, пацан, где здесь Северо-Западный?
    Чем дальше, тем тяжелей становилось Фурсовой. Четыре года назад Ирина писала, что у них с Паной появилась, наконец, «своя крыша над головой»: купили дом за пятьсот рублей. Фурсова немало подивилась тогда такой смехотворной сумме и решила, что дочь шутит. Теперь, когда до этого дома остались считанные сотни метров, жесткая рука стыда, что не навестила его раньше, встряхнула душу.
    — Пожалуйста. Два рубля десять копеек.
    Фурсова сунула трешку и, не ожидая сдачи, шагнула из машины. Над дощатым забором синела таблична: «Северо-Западный, дом 5», и было непонятно, почему она прибита не к забору, а к стволу живой сосны. Фурсова толкнула калитку. За забором оказался нестарый объемистый дом из красноватых лиственничных бревен, украшенный застекленной террасой. «Неужели такой дом можно купить за пятьсот рублей? Только у психа!» — пронеслось в голове у Фурсовой. На крыльцо вышла неопрятная всклокоченная молодуха с ведром помоев.
    — Вам кого?
    — Иванов здесь живет?
    — Иванов?
    Молодуха повела упитанными плечами.
    — Смотрите внимательней. Во-он там!
    Палец с безвкусно накрашенным ногтем ткнул в угол двора.
    — Спасибо.
    Молодуха подхватила ведро и, выливая помои, добавила:
    — Ну проходимец! Не успел жену турнуть, как бабы повадились. Да и не слишком юные!
    Фурсова окинула ее уничтожающим взглядом и двинулась туда, куда ей показали. Ей почему-то стало неприятно оттого, что сведения о зяте, очевидно, Маша брала у этой женщины. И хотя то, что говорила Маша, полностью совпадало с тем, что, захлебываясь слезами, рассказывала Ирина, Фурсова вдруг засомневалась в достоверности слышанного. Но обо всем этом она сразу забыла, как только увидела, куда идет.
    Там, навалившись одной стеной па забор, стояла избушка четыре на пять или, может, три на четыре шага, смастеренная из горбыля. Даже крыша, из того же материала, была не нормальной — двухскатной, а наклонной, козырьком, как у обычных отхожих мест. Сквозь два подслеповатых оконца в избушке ничего невозможно было рассмотреть. Фурсова рванула дверь.
    Половину избушки занимала кирпичная плита, которая, очевидно, и грела, и кормила. К ней притулялись две кровати — обычная и детская. С другой стороны плиты пристроились единственный столик и грубый шкаф, который здесь, в тесном помещении, казался циклопическим. За столиком, зарывшись в какие-то бумаги, сидел молодой человек с черноволосой головой и бронзовым цветом лица. Услышав скрип двери, он испуганно вскочил и впился глазами в Фурсову. Таким вот — настороженным, с вытаращенными узкими глазами — он был на всех немногочисленных фотографиях, которые присылала Ирина.
    — Добрый день, — строго сказала Фурсова. — Давай знакомиться. Я — Раиса Павловна, мать Ирины.
    — Пантелеймон... Пана... — произнес парень, нерешительно протягивая руку. Тонкие пальцы его были холодны, как лед.
    — Я знал, что вы приедете. Только не думал, что так быстро.
    Он сказал эти слова так обреченно, так печально, что Фурсову кольнуло куда-то под ребра. Она оглядела его всего — худощавого, невысокого, слегка сгорбленного навстречу ей, и материнским сердцем почувствовала, что нельзя сейчас ни кричать на него, ни ругаться, ибо ничего это не принесет, кроме нового горя.
    — Быстро? — Она постаралась засмеяться. — Этого «быстро» мы с тобой пять лет ждали.
    Она сняла пальто и отвернулась, ища, куда его девать. «Не стоит. Не стоит показывать, что я виделась с Ириной!» — мелькнула мысль. Зять взял пальто и повесил его в шкаф.
    — Да и сейчас у вас нечаянно. Возвращаюсь с совещания в Хабаровске. Дай, думаю, к детям заеду. Сделала остановку па сутки. А где же Ирина?
    Она лгала так удачно, что даже не краснела, а сама с грустью думала, что в прошлом году и в самом деле могла побывать у дочери, возвращаясь из Хабаровска, да перед отлетом позвонила домой, и муж сказал, что у Игорька обострилась ангина... Она взглянула на зятя: верит ли? Тот с облегчением вздохнул.
    — Иру в совхоз послали. Осенние работы. На три дня. Бывает так.
    Видимо, и ему не хотелось портить первую и, возможно, последнюю встречу с тещей.
    — А девочку что ж, она с собой взяла?
    — Маринка в детском саду. Мы ее обычно в половине восьмого забираем.
    — Жаль... Не погляжу даже ладом на ласточку вашу. Ее же, наверно, сразу в постель?
    — Можно и раньше взять. Сейчас схожу и возьму. Только печь протоплю.
    Он пошел во двор — за дровами. Только сейчас Фурсова поняла, почему у него такие холодные пальцы: в хижине властно царил мороз. Ей и самой через минуту захотелось вновь надеть пальто, но она сдержалась. Как жалко, с досадой подумала Фурсова, что она настраивалась совсем на другую встречу, что вариант с Хабаровском возник так поздно и она не взяла с собой никакого подарка зятю. Теперь она ломала голову, как выйти из этого положения.
    Пана осторожно осыпал дрова на пол, снял с плиты длинный и узкий якутский нож с костяной ручкой и начал отковыривать от полена щепки на растопку. Пантелеймон — стеснительный и тихий — был совсем непохож на того зверя, какого изображала Ирина, но Фурсова не спешила верить своим глазам. Она принюхалась, ища запах спиртного. Ничем не пахло и пустых бутылок не было видно. «Сдает? Или за ум взялся?»
    Вскоре дрова затрещали, и в халупе потеплело. По-видимому, для ее крошечной кубатуры большего и не требовалось. Пана налил воды в чайник и поставил его на плиту.
    — Я к холоду привычен, — сказал он. — Потому и не топлю, когда один. Времени мало.
    — А что ты делаешь? Чем занят? — с едва уловимой иронией спросила Фурсова.
    — Песни наши эвенские записываю.
    — Ты разве не якут?
    — Я эвен.
    — Странно. А Ирина писала, что ты якут.
    — Здесь ошибка небольшая. Я из тех эвенов, что объякутились давно. Говорим по-якутски, живем по-якутски...
    — Что ж так?
    — У эвенов издревле закон: не брать в жены девушек из своего рода. Родство до девятого колена высчитывается. Жениться на родственнице — позор! Потому наши часто якутских девушек брали. У них язык, обычаи переняли...
    «Как же так, — подумала Фурсова о дочери, — жить с человеком и даже толком не знать, какого он рода-племени».
    — А зачем ты песни записываешь? Для себя?
    — Из института языка просили.
    — Ты что же, услугу им оказываешь?
    — И им, и себе. Платят.
    — Много платят?
    — Жить можно. Они...
    Пана подбросил дров.
    — Они и совсем меня взяли бы, да мест нет. Лаборантских даже.
    — Где же ты работаешь постоянно?
    Пана повертел в руках нож и с силой вогнал его в полено.
    — Я ведь учитель якутского языка. Меня в родной совхоз распределили. В городские школы не берут: министерство не разрешает. Вот... попробовал в институт языка. Говорят: жди. Жду.
    — И совсем не работаешь?
    — Почему? Приходится. То рабочим в магазине, то грузчиком. Да неинтересно это. И совестно. Не выдерживаю. Зачем пять лет учился? Женин хлеб ел...
    И такая затаенная боль прозвучала в его голосе, что Фурсовой стало не по себе.
    — Позволь,— сказала она,— а почему ты не поехал по распределению? Всего-то три года отработать, а там — вольный казак. Да еще в родной совхоз!
    Пана молчал.
    — Что, привык в городе жить?
    — Ире тяжело там! — с печалью вымолвил зять.— Она же ни слова по-якутски. Умру с тоски, говорит.
    — Хотя бы попробовали! Может бы, и жива осталась.
    — И пробовать не хочет.
    — Ситуация. Одному в городе нечего делать, другой в деревне. Как жить будете?
    Пана заглянул в чайник, который уже начал шипеть, и вновь опустился перед огнем на детскую скамеечку.
    — В институте говорили, один па пенсию собирается. Подожду!
    Фурсова не знала, что и думать. Одному она была рада — что сразу нашла правильный тон разговора, не подступила к зятю с проклятиями и угрозами. Драма молодых, ее заброшенных детей открывалась перед ней все новыми гранями, все больше и больше пугая. И не в таких ситуациях развод — обычное дело, единственный выход. Но, как можно было заключить, Пана и не думал о разводе, хотя обычно именно мужчина бывает его инициатором. Вот и Фурсова сама осталась когда-то одна, хотя совсем не желала того. Сколько лет потом плакала она ночами в подушку, перебирая в памяти все свои резкие слова, все свои нелепые поступки, которые толкали мужа к разрыву! Что ж. В детском доме никто не учил ее, как беречь семью. Сиротой был и Пана, и ему никто не мог дать хорошего совета, и его ли вина, если он что-то сказал или сделал не так? И не она ли, Раиса Павловна, должна была ежедневно следить за жизнью необычной этой семьи, следить, как мать, как единственный помощник и советчик?
    Может, и девочку Пана не хочет отдавать потому, что еще надеется на возвращение Ирины? Скорее всего, так оно и есть, зачем ему иначе четырехлетний ребенок? И для женщины остаться с малышом небольшая радость, а уж мужчине, да такому молодому, неумелому... Это же наказание!
    Но чего ни хотел бы зять, на что ни рассчитывал — Ирина жить с ним не желает, и этим все сказано. Может, он потому и не хочет развода, что привык прятаться за спину жены, что ему так удобней?
    В чайнике забурлило. Пана собрал со стола бумаги, поставил чашку, хлеб, масло, пачку печенья.
    — Вы пейте чай, а я за Маринкой сбегаю.
    — А далеко детский сад?
    — Далековато. В городе.
    — Сколько ж времени это займет?
    — Час.
— Ого! Я здесь совсем заскучаю. Давай-ка лучше пойдем вместе.
    «Как кстати, — подумалось ей, — буду знать, где он, этот сад».
    — Пожалуйста.
    Пана достал тещино пальто и подержал его, пока она одевалась.
    Тропинка через Самострой вилась между заборами. На некоторых из них топорщилась колючая проволока. Отовсюду слышался лай сторожевых псов. Словно по эстафете, он передавался вперед от двора к двору, далеко обгоняя тех, кого облаивали.
    Наконец, Самострой остался позади. Фурсова вздохнула свободнее: она не любила собачьего лая.
    Сотни две метров редким леском — и Фурсова успокоилась окончательно: начались городские кварталы.
    — Ну как тебе, не тяжело одному с дочкой?
    — Нет. Не тяжело.
    — Но ведь это ж заботы — без шуток!
    — Какие там заботы!
    — И накормить, и бельишко постирать, и зашить, если нужно...
    — Мелочи.
    — А ты согласился бы вообще один растить?
    — Если б понадобилось — что ж...
    — Ты, как видно, Маринку очень любишь?
    — У нас, эвенов, к детям особое отношение. Может быть, потому, что мало их когда-то в живых оставалось. Если гость входит в чум, он обязан поздороваться за руку с каждым ребенком, который уже на ногах стоит. А грудных по щеке погладить.
    — А какое у вас отношение к женам?
    К женам? Любим. Да. Любим... Но не так, как детей.
    Фурсова закусила губу. Зять поворачивался то одной, то другой стороной, а целостное впечатление не складывалось. Чего-то не хватало, а чего — было непонятно. Что ж, Ирина, видимо, и за пять лет жизни рядом так и не сумела до конца понять мужа.
    — Пришли. Вон он, детский сад. На той стороне улицы.
    — Постой-постой. Кажется, я сегодня здесь была.
    — Возможно. Слева агентство Аэрофлота, а там, за углом, гостиница.
    — Вот оно что! Рядом с гостиницей. Но почему не поближе к дому?
    — По-настоящему близко к нам все равно нет. А здесь два шага до Ириной работы.
    — Выходит, Ирина работает в ресторане гостиницы?
    — Да.
    «Как удобно! — подумала Фурсова. — Совсем близко! Завтра искать не нужно».
    — Знаешь, не стоит мне возвращаться с вами в этот Самострой и потом ночью оттуда выбираться. Давай лучше сделаем так: возьмем ребенка и зайдем ко мне в гостиницу. Посидим, поговорим, а потом я вас посажу на такси. Лады?
    — Можно и так.
    Это был еще не тот час, когда родители берут детей, и коридор пустовал. Пана приоткрыл дверь группы и покивал к себе пальцем. В следующее мгновенье в коридор выкатилось смешное круглое существо с бантиками.
    — У тебя часы заспешили, да?
    — К нам бабушка приехала. Ты ведь знаешь, что у тебя есть бабушка.
    — Конечно, знаю! У, какая огромная!
    Фурсова смахнула слезу со щеки. Занятая последние годы мужем и маленьким сыном, она как-то выпустила из виду тот факт, что стала бабушкой. Может, потому, что слово «бабушка» у нее всегда связывалось с другим — «старуха», а она себя давно не чувствовала такой молодой, как сейчас.
    Пана начал одевать дочь — старательно и, чувствовалось, привычно. Было видно, что ему не первый раз держать в руках детские вещи. Девочка же, пока он натягивал колготки, дрыгала ногами. Была она складная, упитанная, в движениях чувствовалась сила. В лице причудливо перемешались отцовские и материнские черты: чернявая, с широкими голубыми глазами, пухлыми губами и несколько большими ушами.
    — А мама не приехала? Только бабушка?
    — Нет.
    — Вот хорошо!
    Фурсова удивленно подняла голову.
    — Почему хорошо, Маринка?
    — А так.
    — Она шутит, — встревожился Пана. — Правда, шутишь?
    — Не шучу.
    — Она сердится на маму, что та поехала, — повернулся Пана к теще.
    — Не сержусь! Хорошо, что поехала.
    «Уже успел научить бог знает чему», — со злостью подумала Фурсова. Не может четырехлетний ребенок радоваться исчезновению матери.
    — Не мели глупостей, — строго сказал Пана.
    Маринка надулась. «Уши у нее отцовы, да характер неуступчивый — Иринин», — то ли обрадовалась, то ли расстроилась Фурсова. Она попыталась погладить девочку по голове, но та отклонилась.
    — Маринка, сейчас к бабушке пойдем. В гостиницу.
    — Вот хорошо! — захлопала в ладоши Марина. — На лифте будем кататься?
    — А ты раньше каталась?
    — Конечно!
— Ира ее иной раз с собой берет, — объяснил Пана.
    — Но ведь ресторан внизу.
    — Чтоб ребенка развлечь, возила, наверно.
    В номере Фурсова взялась за свою сумку. Там были припрятаны для Марийки не такие уж частые на севере лакомства — светофорно-красные помидоры, ремонтантная земляника, малосольные огурцы. Внучка сразу схватила самый крупный помидор и вгрызлась в него белыми зубками.
    — Угощайся, Пана!
    — Спасибо, — смущенно улыбнулся зять. — Пусть Маринка ест.
    — Расщедрился наш ОРС — завез все сразу. Хотя... Что это я? Из Хабаровска везу, а наш ОРС поминаю.
    Она испытующе взглянула на зятя — понял ли, что проговорилась? «Нет, кажется, не успел».
    — Смелей, тут много!
    Она похлопала по сумке и запустила руку поглубже. Вдруг ее брови радостно поползли вверх: она нащупала вещь, о которой совсем забыла.
    — А это тебе. Держи!
    Она достала «Эру». Эту шикарную бритву она купила в мирнинском аэропорту перед отлетом мужу.
    — Спасибо, — засмеялся Пана. — Жаль, борода у меня не растет.
    Лишь теперь Фурсова поняла, почему у него такое чистое, такое юношеское лицо.
    — Ничего. Подрастешь — полезет. Только скрести успевай.
    Стряхнув таким образом с души то, что лежало на ней неприятным грузом, Фурсова хрустнула пальцами:
    — А почему бы нам не поужинать? В ресторане!
    Лицо Паны передернулось.
    — Не стоит. Нехорошо там.
    — Чем нехорошо?
    — Так... Неприятно. Лучше в буфете взять что-нибудь. Не стоит!
    Фурсова с подозрением взглянула на него. Почему он так разволновался? Что скрывается за этим?
    — Нет, нет, в ресторан, без споров. Можно старухе хоть раз разгуляться? Вы мои гости, и я вас хочу как следует угостить. А то дома у вас, наверно, такая роскошь... Марийка, в ресторан пойдем?
    — Пойдем. Только не пейте, — совсем по-взрослому отрезала внучка, и у Фурсовой все задрожало внутри: девочка хорошо знала, как это скверно, когда взрослые пьют.
    У дверей ресторана, несмотря на ранний час, толпились неудачники, которым не хватило мест. Пана спокойно обошел очередь и постучал. Из двери выглянула необъятная старуха:
    — Нет местов!
    — Мы не задержимся.
    — Ба, да это же Пана. Ну, где твоя Ирен? Нелепое прозвище Ирины резануло слух Фурсовой.
    — Приедет. Только я больше ее к вам не пущу.
    — Ну-ну... Зарекался кувшин по воду ходить. Вон туда, в уголок шуруй.
    В очереди  поднялся шум. Старая топнула ногой:
    — Цыц, окаянные! Набегут бичи, да еще вякают...
    Дальнейшей ругани Фурсова не слышала: Пана заторопился в показанный угол.
    Ждать пришлось долго. Официантка с багрово накрашенными губами словно не замечала их. Фурсова и так и сяк пыталась обратить на себя ее внимание, но та неумолимо отворачивалась.
    — Что это она? — начала нервничать Фурсова.
    — Ко мне подходить не хочет.
    — А чем ты ей насолил?
    — Они все меня не любят.
    — Почему?
    — Не хочу, чтобы Ира здесь работала.
    — А им какое дело?
    — Подруги.
    Фурсова присмотрелась к официантке. Да! Это была та самая неопрятно одетая женщина, которая показала ей халупу дочери и так грязно обругала зятя.
    — А эта — не соседка ваша?
    — Хозяйка.
    — Как хозяйка? Ирина же писала, что свой...
    Слова «дом» выговорить она не смогла.
    — Что свою «крышу над головой» купила!
    — Избу купили, а двор ее. Да и Ириной она распоряжается, как хозяйка.
    Фурсова не вытерпела.
    — Послушайте, уважаемая, — поймала она официантку за передник. — Если вы не возьмете заказ, я пойду к директору.
    — Ха! Не слишком ли быстро желаете? У меня, видите, сколько столов?
    — Бабушка, ты не верь ей. Она врет, — вмешалась Маринка.
    — Раиса Павловна — мама Ирины, — негромко сообщил Пана.
    — Что ж вы сразу не оказали? — театрально вознесла руки официантка.— А я подумала... Слишком моложавы вы для бабушки!
    — Принесите меню, — сухо оборвала ее Фурсова. Она боялась, что «хозяйка» заведет речь о побеге Ирины и неизбежно вовлечет в конфликт с зятем, — конфликт, которого она так старалась избежать.
    — Сейчас будет. — подмигнула официантка. —Можете звать меня Клавой.
    — Запомним.
    Через минуту меню было на столе.
    — Ну, — повернулась к зятю Фурсова, — что будем пить? Коньяк или, может, водку?
    Пана покраснел.
    — Папа водки не пьет, — авторитетно заявила Маринка. — Коньяк тоже.
    — Да ну? Может, он и вообще ничего в рот не берет? — поиронизировала Фурсова.
    — Папа пьет тогда, когда мама теплая приходит. Только он остановиться не может и завтра опять пьет.
    — А что значит «теплая»?
    — Теплая, значит под градусом.
    — Марина! — повысил голос Пана.
    — Правда, правда! Папа пьет чернила. Потому, что они дешевые.
    Пана побледнел, как смерть.
    — Ну что ж, — попробовала усмехнуться Фурсова, — можно и «чернила». Кажется, имеются, если верить этой бумажке.
    Она заказала коньяку и самых лучших блюд, какие только были в ресторане. В низком зале стоял шум, от множества горящих сигарет тяжело было дышать.
    — Я сейчас, — встала Фурсова. — Воздуха не хватает. Вы ешьте.
    Она ошиблась и вышла не в гостиничный коридор, а в ресторанный. Здесь было грязновато и темно, зато свежее: конец коридора выходил во двор и дверь была открыта.
    Фурсова постояла, собирая мысли. То, что ей довелось сегодня услышать, настолько не вязалось одно с другим, что она не знала, чему верить. А больше всего поранили ее слова ребенка. «Папа пьет тогда, когда мама теплая приходит». Вишь ты, терминологию усвоила. И Пана не хочет, чтобы Ирина работала здесь. А разве ж официантка — не самая удобная жена для пьяницы? У нее ведь «чернил» всегда хватает.
    Что же случилось за эти шесть лет с Ириной, кем стала она? Почему Маринка не сказала еще ни одного хорошего слова про маму?
    Где-то на кухне гремели посудой. Фурсова пошла по коридору, словно надеялась найти здесь ответ на свои больные вопросы. Одна дверь была слегка открыта. Фурсова заглянула туда. Это была, очевидно, официантская. Несколько женщин в белых передниках громко смеялись, слышались и мужские голоса. Звенело фужерное стекло.
    — Приношу ему па пятый этаж... Сама бы не пошла, конечно, да велели. А он...
    — Сюда нельзя! — резкий окрик почти над ухом заставил Фурсову отшатнуться.
    — А, да это же вы? Как хорошо! Я ведь хотела с вами поговорить.
    Тем не менее Клава не только не впустила Фурсову, но и закрыла дверь, подперев ее плечом.
    — Я вам вот что хотела сказать: не верьте вы мерзавцу этому! Он вам, конечно, плести будет, что Ирен с работы на четырех приползает. И что сам он из-за этого сосет. Чепуха это! Она баба молодая, себя бережет. Бывает, понятно, что глотнем — рядом с грязью ходим, как не запачкаться? Зато денежки имеем, а за ними и в трясину нырнешь. Мой Тарас, как бы это деликатнее выразиться, ассенизацию возит. Ну и что? Зато шайбы, шайбы!..
    Она наклонилась ближе, и Фурсова явственно услыхала коньячный запах.
    — Дурочка ваша Ирен, дура! Нашла себе ученого. Выучила на свою голову. Пять лет вот в этой комнатушке кормила, — Клава кивнула на официантскую, — зачем? Чем отплатил? Подписал распределение в деревню. Что ему, семейному, в городе места не нашли бы? Нарочно подмахнул. Как это он толковал? Так красиво: «Чтобы вырвать из порочной среды». Теперь год целый жизни не дает: едем да едем. В совхоз. К нему. А что она там не видела? По ребенку в год рожать да на мужика молиться? Если правду говорить, так при ее деньгах он вообще бы мог пальцем о палец не бить. Молчал бы себе в тряпочку да песни писал. А что жилье поганое — так и мы с Тарасом в той же самой конуре три года терпели. А теперь? Видали, какой домина? Вранье, что Самострой снесут когда-нибудь. Шалишь! Пусть попробуют: посмотрим, кто кого! И Ирина, будет время, в такой же дом влезет. Только б глупость не спорола, ресторан не бросила. Вишь, за девочку уцепился: не отдам. Алименты платить не хочет! А Ируха и без алиментов его проживет. И девку вырастит — Европа позавидует!
    Фурсова слушала и слушала, а под ногами у нее проваливалась земля.
                                                                         * * *
    В начале рабочего дня Фурсова позвонила Маше.
    — Машенька, милая, прости. Не смогла вчера. Завозилась. Так сложно все, так путано... Не знаю, брать ли ребенка.
    — Неужели оставишь?
    — Не так уж он плох, этот Пана. А с Ириной будет серьезным разговор. Я тебя очень прошу, последи за моими как-нибудь. А если что... дай знать.
    — Обещаю.
    — Будь здорова, Маша. Будешь в Мирном — заходи. Ты ведь, наверно, бываешь.
    — Обязательно!
    — Целую.
    Фурсова подхватила сумку и медленно по лестнице, без лифта сошла с пятого этажа.
    Дорогу она запомнила хорошо. Да, собственно говоря, и запоминать было нечего.
    Деревянный домишка под каменным боком агентства звенел от детских голосов. Две средние группы собирались на прогулку.
    Фурсова замерла, не дойдя до крыльца метров двадцать.
    Детвора высыпала из садика, как пригоршня орехов. В этой пестрой толпе трудно было выделить одно-единственное дитя, но Фурсова не сомневалась, что внучка там, и терпеливо искала ее глазами. Не сразу, но нашла.
    Не выше и не ниже, одетая не хуже и не лучше других детей, смеялась, как все, и, как все, топотала. Она была, как веселый цветок на роскошной шелковой клумбе, и можно было еще сорвать ее, но Фурсова знала, что цветок сразу теряет краски, стоит только лишить его соседства с остальными.
    Она повернулась и пошла прочь — на стоянку такси.
    И вдруг в мире что-то изменилось. Еще десяток минут назад он был сер и неприютен. Теперь в нем посветлело. Серое-черное сказочно быстро, как в мультфильме, уступало белому.
    Пошел снег.



Отправить комментарий