Google+ Followers

суббота, 28 апреля 2018 г.

Грапикапса Прыпяць. Монастыревец Марк Брагинский. Ч. 2. Койданава. "Кальвіна". 2018.


    Вилюйцы, под этим собирательным именем известна группа политических ссыльных, членов различных революционных кружков и организаций, преимущественно народовольческого направления, впоследствии осужденных по Якутскому делу 22 марта 1889 и заключенных для отбывания наказания в вилюйской тюрьме, в которой некогда содержался Н. Г. Чернышевский. Приговоренные по различным политическим делам к административной ссылке в  отдаленнейшие округа Якутской области (Средне-Колымский и Верхоянский) на различные сроки (от 3-х до 10 лет), все эти политические ссыльные постепенно съехались в 1889 в г. Якутск, оттуда предназначались к дальнейшей отправке в Средне-Колымск и Верхоянск. Вступивший в это время в отправление обязанностей якутского губернатора Осташкин решил немедленно отправить прибывших ссыльных по месту назначения, применив при этом такие условия, которые грозили отправляемым опасностью для их здоровья и жизни. Никакие доводы со стороны ссыльных, считавших эти условия неприемлемыми, на администрацию не действовали, и Осташкин, настаивая на своем решении, прибег к помощи вооруженной силы. Произошло известное избиение политических 22 марта 1889; 6 человек было убито, а оставшиеся в живых были затем преданы военному суду по обвинению в вооруженном сопротивлении властям Трое из судившихся были повешены, остальные приговорены к каторжным работам на различные сроки. Вот имена жертв этой кровавой расправы: А. Л. Гаусман, Н. Л. Зотов, Л. М. Коган-Бернштейн (см. эти имена), повешены; О. Минор, М. Гоц, М. Орлов, М. Брагинский, М. Фундаминский (см. эти имена), А. Гуревич (род. в 1868; образование получил в московской гимназии и в заграничном политехникуме; был сослан административно на 5 лет; после амнистии 1905 возвратился в Россию; вторично арестован и выслан в Архангельскую губ. в 1906), М. Брамсон (род. в 1861; окончил курс спб. университета со степенью кандидата естественных наук; был сослан на 5 л.), М. Уфланд (студент-медик харьковского университета, сосланный на 7 л.), С. Ратин (студент-медик харьковского университета, сосланный на 6 л.), О. Эстрович (фармацевт, сослан па 4 г.), Вера Гассох-Гоц (по окончании гимназии, поступила на фельдшерские курсы в Спб., сослана на 5 л.), Полина Перли-Брагинская (училась в гимназии, сослана па 5 л.), А. Болотина (училась в московском училище живописи, сослана на 5 л.), Наталия Коган-Бернштейн (жена казненного, акушерка-фельдшерица, сослана па 5 л.). Поименованные лица были приговорены к бессрочной каторге, замененной всем (за исключением 4-х) каторжными работами на 20 и 15 л. К меньшим срокам каторжных работ были приговорены: К. Терешкович (род. в 1869, образование получил в московской гимназии, сослана на 6 л.) Л. Берман (учился в гимназии, сослан на 3 г.), Евгения Гуревич-Фрейфельд (выслана на 3 г.) и М. Эстрович (учился в гимназии, сослан на 5 л.). Роза Франк- Якубович (слушательница женск. медицинских курсов, выслана на 3 г.) и Анастасия Шехтер-Минор (см. это слово). Остальным каторга была заменена: С. Кангеру (студент Петровской академии, сосланный на 5 л.), Анне Зороастровой-Кангер (слушательница высших женских курсов в Спб.), Могату (студент технологического института) — ссылкой на поселение; Борису Гейману (учился в гимназии; молодой начинавший поэт. Г. по выходе из тюрьмы, совершенно расстроившей его здоровье, уехал в Париж, где вскоре умер) — заключением втюрьме на 4 года. Убиты в день 22 марта: Ноткин (студент технологического института, сосланный на 5 л.; вначале был ранен штыком, затем поражен пулею), Пик (сосланный на 10 л.), Муханов (студент-петровец, сосланный на 5 л.), Софья Гуревич-Пик (сосланная на 3 г.), Шур (студент университета, сосланный на 5 л., обладал заметным поэтическим дарованием). — О деле 22 марта 1889 и его участниках см.: Вл. Бурцев, «За сто лѣтъ» (Лондон, 1897); Л. Мельшин «Двѣ трагедіи» («Современныя Записки», 1906); Вилюец, «Якутская трагедія 22 марта 1889 г.» («Русская Мысль», 1906, № 2); О. Минор, «Якутская драма 22 марта 1889 г.» («Былое», 1906, № 9).
    /Большая Энциклопедиія. Словарь общедоступныхъ свѣдѣній по всѣм отраслямъ знанія. Подъ редакціей С. Н. Южакова. Т. XXI (Дополнительный). Аанрудъ – Менгеръ. С.-Петербургъ. 1908. С. 108./


                                                      ЯКУТСКАЯ ТРАГЕДИЯ 1889 г.
                                                       (Из воспоминаний ссыльного)
    Когда русское правительство в своей борьбе с революционерами перешло от политики исключительных судилищ к политике административной репрессии, то, несомненно, одни из мотивов этой замены явилось, помимо стремления к облегчению и упрощению способов расправы со своими пленниками, желание фальсифицировать в глазах главным образом европейского общественного мнения картину общаго положения дел в России. Но мстительное и беспощадно жестокое в преследовании своих политических противников, оно не могло удовольствоваться простой заменой прежних кровавых приговоров послушных ему судов сравнительно мягкими административными карами, не превышавшими 3-5 лет ссылки в Западную и Восточную Сибирь. Поэтому в систему административной ссылки очень скоро были введены «реформы», давшие правительству возможность убить сразу двух зайцев, — обмануть мир картиной мнимой тиши и благодати, якобы воцарившейся в России после победоносной расправы с революционной гидрой, и удовлетворить своему чувству слепой мести. Вдохновителем этих «реформ» был нынешний министр внутренних дел г. Дурново, занимавший тогда должность директора департамента полиции; по его инициативе сроки административной ссылки были удвоены; по истечении же их они снова могли быть продолжены по усмотрению департамента полиции. Но и этого было мало. Для лиц, без суда ссылаемых на 8, 10, 12 лет, нужно было создать такие условия жизни, которые не уступали бы каторжному существованию. Сколь развращенным воображением нужно было обладать, — воскликнул наш великий писатель в одной из своих бессмертных сатир, — чтобы придумать такое место, как Верхоянск или Средне-Колымск! В чем ином, но в изобретательности по части различных средств для систематического истребления деятелей революционной борьбы русская бюрократия проявила блестящие способности. Верхоянск и Колымск, предназначенные служить местом ссылки для долгосрочных административно-ссыльных без различия пола и национальности, должны были также и, главным образом, служить местом административно-ссыльной оседлости для революционеров-евреев, которые обязательно высылались туда, независимо от срока назначенной им административной кары.
    Первая весенняя партия политических административных ссыльных, в составе которой находился и пишущий эти строки, была отправлена из московской пересыльной тюрьмы в мае 1888 г. а после бесконечных мытарств этапного путешествия прибыла в Якутск в ноябре того же года. Для многих из наших товарищей Якутск был лишь временной остановкой, после которой предстоял еще длинный и трудный путь в Верхоянск и Средне-Колымск.
    Управляющим Якутской областью был в это время генерал Светлицкий, один из тех немногих администраторов, у которых голос благоразумия и способность к человеческому, а не бюрократическому, пониманию исключительных условий ссыльной жизни, не были заглушены бездушными требованиями петербургских канцелярий. Под умеряющим влиянием губернатора и второстепенные представители губернской власти воздерживались от проявления всяких эксцессов административного усердия. Таким образом установился тот сравнительно мягкий режим, при котором ссыльные могли селиться в самом городе, водворенные же в улусах получили возможность почти без всяких затруднений наезжать в город и оставаться здесь на более или менее продолжительное время.
    Прибытие каждой новой партии ссыльных составляло целое событие в жизни местной колонии. Ко времени, о котором у нас идет речь, в Якутске скопилось значительное число молодых людей, которым предстояла ссылка в Средне-Колымск. Но временно отпущенные на свободу, все спешили возможно полнее воспользоваться ее первыми днями, и, под бодрящим впечатлением новых встреч, товарищеских приветствий, бесед и собраний, мысль о выступавшем в далекой перспективе Средне-Колымске на первых порах никого не смущала.
    Вскоре, однако, наступил конец нашей временной свободе. Близилась пора, когда снова, в сопровождении конвойных казаков, многие из вновь прибывших административно-ссыльных должны были пуститься в последний, самый длинный и трудный путь. Не стесняемые администрацией ни в порядке установления очереди отправления, ни в количестве багажа и запаса провизии, мы по мере возможности снабжали отправляемых товарищей необходимыми вещами, наличность которых до известной степени обеспечивала от риска, связанного с продолжительными переездами на оленях по обширным, безлюдным снежным пустыням. При таких условиях, как ни тяжело было нам расставаться с отъезжавшими товарищами, все же сохранялась уверенность, что им удастся более или менее благополучно добраться до места назначения.
    Между тем оживление, внесенное вновь прибывавшими партиями в среду местных политических ссыльных, в большом количестве скопившихся в городе, не только не было нарушено проводами наших первых товарищей, отправлявшихся в Средне-Колымск, но, наоборот, росло вглубь и вширь, значительно повысив обычный тон местной жизни. Почти каждый вечер в той или иной квартире мы собирались тесной товарищеской семьей и вели оживленные беседы и горячие споры но самым разнообразным вопросам, касавшимся и местных интересов ссыльной колонии, и общих интересов нашего революционного движения. Чтобы придать более правильный и постоянный характер нашим собраниям, мы воспользовались квартирой одного из товарищей, студента-технолога Ноткина, и устроили в ней нечто вроде клуба с библиотекой! Здесь, между прочим, горячо обсуждался проект приветственного адреса французскому народу, который мы собирались отправить в Париж по поводу наступавшего столетия великой французской революция [* Этот адрес впоследствии попал в руки якутской полиции, возбудившей по его поводу целое дело о вредных сношениях с иностранным государством.].
    В то время как общественная жизнь в местной ссыльной колонии достигла своего высшаго напряжения, в области администрации произошла перемена. Генерал Светлицкий, вызвавший недовольство в высших бюрократических сферах тем, что «распустил» ссыльных, уехал в отпуск, из которого он уже не возвратился на свой пост; на его место был назначен в качестве и. д. якутского губернатора чиновник особых поручений при иркутском генерал-губернаторе Осташкин, приехавший в Якутск с целью «подтянуть» ссыльных и водворить их в места, назначенные для их постоянного жительства. С рвением исполнительного чиновника приступил Осташкин к осуществлению своей миссии. Энергично принявшись за очистку города от ссыльных элементов и разославши их по улусам, он сделал распоряжение о скорейшей отправке по месту назначения всех вновь прибывших и продолжавших прибывать из России товарищей-ссыльных в Колымск и Верхоянск.
    Новый режим заявил о себе в первый же день после отъезда из Якутска бывшего губернатора генерала Светлицкого. На упомянутую уже мною квартиру Ноткина явился, в сопровождении нескольких полицейских надзирателей и казаков, полицеймейстер Сухачев и объявил находившимся тут товарищам, что, как ему известно из дошедших до него частных сведений, мы без разрешения начальства устроили библиотеку и учредили незаконный клуб для обсуждения своих дел и для критики действий администрации; в виду этого он, полицеймейстер, книги наши должен конфисковать и сообщить о всем деле судебному следователю для привлечения хозяина квартиры и участников происходивших в ней незаконных собраний к ответственности. В ответ на требование выдать книги мы ответили решительным отказом и конфискации их не допустили. Составив об этом протокол, полицеймейстер удалился. Для предупреждения же административного расхищения наших книг мы их взяли из квартиры Ноткина и разобрали по рукам.
    С этого момента начался целый ряд репрессий, предпринятых администрацией против ссыльных и главным образом против тех, которые назначены были к отправке в Средне-Колымск. Последних также решено было предварительно выслать из города, временно разослав их по улусам, а затем поочередно вызывать их оттуда группами в 4 человека и назначать к немедленной отправке в Верхоянск и Средне-Колымск. При этом вызываемых из улусов предполагалось по прибытии в город не оставлять на воле, но заключать в тюрьму и уж прямо из нее, в сопровождении казаков, отправлять к месту ссылки. Клади каждому из отправляемых 4 человек разрешалось брать не более 5 пудов; кормовые же деньги можно было получить на руки только накануне отъезда. Для ускорения всей процедуры решено было отправлять группы через каждые 7-8 дней.
    Само собою разумеется, что все эти распоряжения нового губернатора вызвали среди ссыльных всеобщее волнение. «Колымчане» признали новые условия отправки в Колымск совершенно неприемлемыми. Начался целый ряд собраний, на которых выяснилось из данных, известных по письмам товарищей, и из объяснений, приведенных компетентными лицами, принявшими участие в наших совещаниях, что и без того крайне рискованное и далекое путешествие при условиях, созданных мерами нового губернатора, грозит опасностью не только здоровью, но и самой жизни ссыльных. Путь в Колымск составлял не менее 8,000 верст; при самой благоприятной обстановке на него требовалось до 2 месяцев времени; на ночевку приходилось останавливаться в сложенных, но никем не обитаемых бревенчатых срубах, так называемых «поварнях»; жилые одиночные якутские юрты попадалась лишь после двух - трехдневных переездов в 300-400 верст на оленях; нечего и говорить, что запасаться какой бы то ни было провизией у этих заброшенных и забытых людьми, несчастных обитателей юрт и думать было нечего. Напротив, сами они встречали проезжего ссыльного в надежде поживиться у него хлебом, чаем, сахаром, табаком и т. п.
    Таким образом распоряжениями Осташкина ссыльные не только лишены были всякой возможности подготовиться к предстоявшему им пути, но подвергались опасности голодной смерти в дороге, так как, не говоря уже о такой клади, как необходимый запас теплых вещей и книг, одного только хлеба на человека приходилось везти 4-5 пуд. Некоторые из товарищей, надеявшиеся мирными переговорами с губернатором добиться отмены его нелепых распоряжений, решились отправиться к нему для личных объяснений в указать ему на его очевидное незнакомство с условиями предстоявшего нам пути. Но он оставался совершенно глух ко всем доводам рассудка и отвечал, что сделанные им распоряжения отмене не подлежат. Тогда нами сделана была новая мирная попытка сломить это дикое, невежественное упорство якутского сатрапа. Накануне отправки в Средне-Колымек первой группы ссыльных, в которую были назначены Пик, Софья Гуревич и Резник с женою, каждый из нас, за своею личною подписью, составил заявление, в котором подробно были указаны трудности предстоявшего нам пути и совершенное несоответствие с ними распоряжений нового губернатора. С этими заявлениями мы отправились, группами в 2-3 человека, в областное правление. Отказ советника правления принять от нас заявления вызвал продолжительные переговоры, во время которых к зданию правления успели сойтись все «колымчане» со своими письменными заявлениями. Напуганный скоплением ссыльных, советник послал за полицеймейстером; последний принял от нас наши заявления и предложил дожидаться на них ответа на квартире товарища Ноткина.
    Действительно, явившийся вскоре туда полицеймейстер сообщил, что губернатор отсрочил действие новых распоряжений до следующего дня, окончательный же ответ нам будет дан завтра; причем для выслушания этого ответа предложил нам снова собраться в квартире Ноткина.
    Наступал решительный момент. По городу уже стали распространяться зловещие слухи о готовящемся нападении на нас администрации вооруженной силой, о снабжении солдат местного гарнизона боевыми патронами, о предполагаемых арестах. Сведения о составленном против нас заговора доходили до нас с разных сторон и из источников довольно компетентных. Вечером, накануне рокового дня 22 марта 1889 г., мы снова собрались на квартире Ноткина, чтобы обсудить положение дела. Для нас уже было ясно, что отсрочка окончательного ответа нужна была губернатору только для того, чтобы выиграть время, необходимое администрация для решительного подавления нашего протеста. В виду этого из нашей среды уже стали раздаваться многочисленные голоса, настойчиво высказывавшиеся за необходимость энергично добиваться отмены невозможных распоряжений губернатора, этот вопрос и сделался главною темою нашего последнего, перед 22 марта, товарищеского совещания, на котором подавляющим большинством решено было на насилие администрации ответить силою, хотя бы в форме вооруженного сопротивления, если мы к этому будем вынуждены.
    С этого момента мы решили по возможности не расставаться и держаться вместе, а, во избежание одиночных арестов на квартирах, сочли полезным не расходиться после нашего ночного совещания и оставаться до следующего утра на квартире тов. Ноткина. Для ограждения себя от неожиданного нападения со стороны полиции нами были поставлены караульные посты, на которых дежурили по очереди. Наши опасения однако не оправдались; ночь прошла благополучно и под утро некоторые из товарищей разошлись по домам, чтобы несколько отдохнуть после почти целых суток, проведенных в состоянии крайнего нервного напряжения.
    На утро рокового дня 22 марта мы, в числе 30 человек, вновь собрались на ту же квартиру в ожидании обещанного нам ответа. Спустя некоторое время сюда явился полицейский надзиратель Олесов и потребовал нас всех в полицию. Это требование мы отказались исполнить по той простой причине, что сам же полицеймейстер предложил нам всем собраться на квартиру Ноткина, куда и обещал доставить нам ответ губернатора; поэтому мы остаемся здесь и ждем прибытия полицеймейстера. С этим ответом полицейский надзиратель удалился.
    Вскоре после этого товарищ, стоявший на караульном посту, у нашего дома, известил нас о приближении вооруженных солдат. В ожидании близкой кровавой развязки, мы старались, хотя и безуспешно, убедить товарищей-женщин удалиться на задний план, сами же собрались большей частью в передней, самой большой комнате и начали ждать событий. У некоторых из нас были револьверы, отчасти ранее приобретенные, отчасти специально купленные в последние тревожные дни ожидания вооруженного нападения со стороны администрации. Исполненные решимости оказать противодействие всякому насилию, мы в то же время убеждали друг друга сохранять полное хладнокровие и не подавать повода к излишнему раздражению солдат.
    Солдаты, прибывшие под командою подпоручика Карамзина, частью была размещены во дворе, частью вокруг дома, в котором мы находились; небольшой же отряд, предвидимый офицером и полицеймейстером, вломился с заряженными ружьями на перевес прямо в комнату, расположившись у передней ее стены, выходившей во двор, между тем как мы столпились на противоположной стороне, занимая большую часть ее пространства.
    Офицер Карамзин обратился к нам с требованием немедленно отправиться в полицию. Под влиянием некоторых товарищей, с самого начала высказывавшихся против активного противодействия вооруженной силе, большинство в конце концов соглашалось выполнить это требование, но под условием удаления солдат. Это условие было решительным образом отвергнуто Карамзиным, заявившим, что он получил распоряжение о приводе нас в полицию под военным конвоем.
    В продолжение этих переговоров полицеймейстер Сухачев обнаруживал крайнее нетерпение, как бы стараясь во что бы то ни стало предупредить возможность мирного их исхода, и ежеминутно подбегая к офицеру, перебивал его словами: «Да что с ними разговаривать! Надо действовать! Берите их силою!» Ободряемый этими восклицаниями, офицер, наконец, скомандовал своим солдатам: «Ребята, бери их!» В рядах солдат произошло движение; сначала как-то неуверенно, но затем все энергичнее стали они наступать на нас, в то время как мы старались стульями и столами, торопливо сдвинутыми нами на средину комнаты, помешать свободе их движений. В эту минуту начавшейся суматохи стоявший на диване Зотов, устремив на офицера свои глаза, горевшие огнем ненависти к палачам и насильникам, вынул из кармана свой револьвер и, потрясая им в воздухе, хотел угрозой вооруженного ответа принудить его во время обуздать своих расходившихся солдат и остановить, пока не поздно, ставшее уже неизбежным кровавое столкновение. Но жест Зотова произвел эффект прямо противоположный. Вид сверкнувшей стали, по-видимому, окончательно развязал руки подпоручику Карамзину, и он отдал приказ действовать оружием. В первый момент солдаты пустили в ход ружейные приклады и штыки, нанося удары и колотые раны; произошла страшная свалка, послышались стопы раненых, крики женщин, а вслед затем с нашей стороны раздался револьверный выстрел, вызвавший в ответ ружейный залп со стороны солдат в самой комнате, из которой они в следующую минуту, вместе со своим офицером и полицеймейстером, поспешно бежали во двор.
    Когда густой пороховой дым, наполнивший после залпа всю комнату, рассеялся, мы, уцелевшие от солдатских пуль и штыков, бросились на помощь раненым. Но не одни только раненые были среди нас. В углу, у задней стены, прислонившись к ней спиною, сидел бездыханный Пик с простреленной головой, бессильно свесившейся на грудь; в соседней комнате в страшных предсмертных муках умирала его жена, София Гуревич, у которой штыками был распорот живот. Крики ужаса и проклятий по адресу палачей смешались со стонами раненых, страдания которых мы почти ничем не могли облегчить. Пулею ранен был Минор и Орлов, штыками особенно тяжело был ранен Матвей Фундаминский, получивший несколько глубоких колотых ран, Зороастрова, Капгер, Осип Эстрович и Ноткин. Во время этого же первого нападения на нас был тяжело ранен штыком в паховую область Коган-Бернштейн, которого товарищи поспешили перенести в более или менее безопасное место. Общее возбуждение было настолько велико, что Ноткин, имевший две штыковые раны в виде глубоких царапин на лбу и за ухом, из которых обильно сочилась кровь, как бы не замечая своего положения, переходил из комнаты в комнату, вместе с другими стараясь помочь раненым и успокаивая окружающих, особенно женщин, рыдавших над погибшими товарищами; и когда некоторые из нас, увидя его окровавленное лицо, говорили ему: «Да, ведь, вы ранены!» Он самым успокоительным тоном отвечал: «О, это пустяки! Не волнуйтесь только, не волнуйтесь!»
    Из солдат никто ранен нами не был, и только подпоручик Карамзин, прежде чем он успел покинуть нашу комнату, был настигнут и легко ранен в ногу Зотовым, который все время зорко следил за ним и пробрался к нему сквозь груду тел, сваленных ударами ружейных прикладов и штыков.
    Но это было лишь первым актом начавшейся трагедии, за которым последовал второй, еще более ужасный, еще более кровавый.
    Между тем весть об избиении ссыльных быстро разнеслась по городу, а треск ружейной пальбы жгучей болью отозвался в сердцах тех из товарищей-старожилов Якутска, которых мы решительно устранили от активного участия в нашей истории, и которые, быть может, не ожидали такой быстрой и кровавой развязки нашего конфликта с администрацией. Докатившийся до них гром выстрелов заставил их бежать из своих квартир на помощь молодым товарищам, с которыми они хотели разделить их страшную участь. Бежали к нам и остававшиеся дома со своими детьми вольноследующие жены Брамсон и Гаусман, мужья которых были вместе с нами. Но лишь очень немногим удалось пробраться к нам сквозь цепь солдат; свободный пропуск получили лишь жены осажденных.
    После произведенного в нас залпа мы не покидали осажденной квартиры и оставались около раненых и убитых товарищей. Чтобы не увеличивать числа жертв слишком неравной борьбы, мы уже готовы были сдаться, как до нас донеслась быстро облетевшая всех весть о прибытии главного виновника ужасной бойни, губернатора Осташкина. Вероятно, в душе не одного из нас вместе с негодованием и злобой вспыхнуло непобедимое чувство мести за дорогих и близких нам людей — чувство, властно овладевшее нами с неудержимою силою, искавшее себе выхода в определенном акте. Двое из товарищей, ранее других уловившие общее настроение, как бы стремясь предупредить друг друга, спешили принять на себя честь выполнения такого акта. Но прежде чем мы успели остановиться на каком-либо плане, от нас отделился Зотов и со спокойной уверенностью человека, принявшего бесповоротное решение, направился к выходу, у которого находился Осташкин. Все это было делом 2-3 минут, скорее результатом аффекта, нежели вполне обдуманного намерения, и потому не могло быть и речи о необходимых предосторожностях против новых кровавых репрессий, которыми солдаты и полиция могли немедленно ответить на попытку Зотова.
    К тому же часть товарищей, под общим впечатлением бесполезности дальнейшего сопротивления и ничего не зная об этой попытке, вышла во двор через боковые двери, чтобы сдаться, а другая часть, знавшая о замысле Зотова, как-то машинально следовала за ним.
    Это-то несчастное совпадение двух моментов — выхода осажденных во двор и выстрела Зотова в Осташкина и было причиною еще более многочисленных жертв, вырванных из наших рядов ружейными залпами, пущенными в нас вслед за неудачным покушением.
    Едва только Зотов переступил через порог и очутился лицом к лицу с Осташкиным, он поднял свой револьвер и выстрелил в него. Губернатор метнулся в сторону, бежал со двора и поспешно уехал домой; пуля, попав в металлическую пуговицу губернаторской шинели, самому ее обладателю не причинила никакого вреда. Наступило минутное замешательство. Но вслед затем раздался оглушительный залп ружейных выстрелов, когда почти все мы, готовые сдаться, находились уже во дворе. Мы невольно бросились назад в дом, который затем в течение 5-10 минут подвергался беспрерывному обстрелу с трех сторон. От пул, свистевших сквозь окна и пробивавших бревенчатые стены дома, мы искали спасения в боковых комнатах; раздались крики: «сдаемся!» заглушаемые страшной трескотней ружейной пальбы. Ошеломленные вначале ее неожиданностью, но не видя спасения, мы уже стали как бы свыкаться с мыслью о неизбежной гибели; иные из нас впали в то состояние тупой, безотчетной апатии, когда человек утрачивает способность реагировать на окружающее, как бы ужасно оно ни было, и становится зловеще равнодушным и к собственной участи, и к участи своих товарищей. Другие, наоборот, не желая мириться с положением, при котором каждый из нас ежеминутно мог стать жертвою солдатских пуль, пробивавших стены и окна наших комнат, то предлагали громче кричать «сдаемся!» в надежде этим криком остановить непрекращающуюся стрельбу, то настойчиво приглашали сосредоточиться в таком-то пункте нашего помещения, который, по их мнению, лучше защищен от выстрелов. Жертвою одной из таких пуль, со свистом врывавшихся в комнату, сделался Михаил Гоц; он упал навзничь; лицо его перекосилось от нестерпимой боли, глаза широко раскрыты, грудь судорожно вздымается и опускается, и, едва переводя дыхание, он прерывающимся голосом говорил рыдавшей и склонившейся над ним жене Вере, что ему тяжело дышать, что онъ чувствует приближение смерти. А ружейная пальба в безоружных и загнанных в ловушку людей, ни на секунду не останавливавшаяся, заглушала своей трескотней и стоны раненых, и крики товарищей, не потерявших еще способности ориентироваться в этом кромешном аду.
    Наконец, потому ли, что один из товарищей догадался выбросить несколько штук плохоньких револьверов, остававшихся еще в комнате, или потому, что у солдат начал истощаться запас патронов, стрельба прекратилась. Наступившая тишина заставила нас задуматься над вопросом: что же дальше? Была ли это только пауза, после которой расстрел должен был возобновиться, быть может, с еще большею силою? Нужно ли нам было оставаться в комнате, выжидая дальнейших событий? Или нам следует всем выйти во двор; но не рискуем ли мы в таком случае быть перестрелянными там разъяренными и опьяневшими от запаха крови солдатами? Мы решили покинуть квартиру, что бы ни ждало нас за ее изрешеченными нулями стенами, и вышли во двор.
    Когда мы, подавленные, разбитые физически и нравственно, очутились в руках окруживших нас палачей, немой ужас овладел нами при зрелище, раскрывшемся перед нашими глазами. Еще четыре трупа... Еще четыре товарища, только что переживавшие вместе с нами все ужасы этого кровавого дня, лежали бездыханные на земле... Здесь лежалъ Муханов, с широко раскрытыми глазами, неподвижно устремленными в бесконечную высь голубого неба, с которого в этот вечно памятный для нас день мартовское солнце обильно посылало свои яркие лучи. Мучимый мрачными предчувствиями, он лишь в утро рокового дня прибыл из улуса в город и явился к нам, чтобы разделить с нами печальную участь. Там лежал скошенный пулею Ноткин, который, еще за четверть часа, дважды раненый штыком при первом столкновении, торопливо переходил от одной группы товарищей к другой, стараясь помочь раненым, всюду внося, насколько это было возможно, бодрость и спокойствие. Дальше лежал убитый Шур, исполнявший в последнюю минуту обязанности нашего часового и первый сообщивший нам о приближении солдат. Для всех троих, лежавших уже неподвижно, смерть наступила, может быть, моментально; во всяком случае мы не были свидетелями их предсмертных мучений.
    Но жестокий рок и тут не пощадил нас; он заставил нас до дна испить горькую чашу. Да, мы слышали не только глухие стоны раненых; мы видели не только трупы товарищей, недвижимо распростертых па земле; мы должны были еще быть свидетелями агонии смерти, последнего предсмертного хрипения, последних судорожных конвульсий умирающего товарища...
    Это был Паппий Подбельский. Один из симпатичнейших и всеми уважаемых членов местной ссыльной колонии... Онъ давно уже жил в Якутске и лично ему никакая ссылка в Средне-Колымск не грозила. Но как глубоко-гуманный человек и чуткий товарищ, он не мог отнестись равнодушно к участи близких ему людей и потому, как только до него донесся гул первых выстрелов, он сейчас же бросился бежать на помощь к своим. Пробившись в момент усиленного обстреливания нашего дома сквозь цепь солдат во двор, он, очевидно, очутился под градом пуль в то время, как уже подходил к порогу нашей квартиры, куда мы, после выстрела Зотова, были загнаны обратно.
    Когда после прекращения пальбы мы вышли во двор и, окруженные солдатами, увидели неподалеку наших павших товарищей, то из них только Паппий Подбельский подавал еще признаки жизни. Он умирал на наших глазах, а начальство, не торопившееся увести нас в тюрьму, как будто умышленно подвергало нас мучительной нравственной пытке, заставляя нас быть беспомощными и молчаливыми свидетелями страшной предсмертной агонии дорогого товарища, положившего жизнь за нас, живых, забывшего ради нас и свои собственные интересы, и интересы своей осиротевшей семьи.
    Эти долгие, ужасные минуты казались целой вечностью. Умирающий лежал ничком на земле, одетый в доху; в стороне валялась шапка, слетевшая с его головы, с которой белокурые волосы длинными, беспорядочными прядями падали ему на лицо; от времени до времени тело его сотрясалось от судорожных конвульсий; под его лицом, прильнувшим к земле, образовалась лужа крови, струившейся из раскрытого рта и смешавшейся со снегом; его тяжелое дыхание, перешедшее скоро в зловещее хрипение, с ужасающею ясностью доносившееся до нашего слуха, наполняло душу холодом смерти и режущею болью проносилось по нашим издерганным нервам. И мы должны были стоять молчаливыми наблюдателями этой мучительной смерти, и не могли ни на один шаг приблизиться к умиравшему товарищу, чтобы как-нибудь облегчить его последние страдальческие минуты...
    В числе раненых при первом вооруженном нападении на нас находился, как я уже сказал, и особенно тяжело пострадавший Лев Коган-Бернштейн, получивший несколько глубоких колотых ран в паховую область. Товарищи поместили его в чулане, где он и лежал, испытывая страшные боли. Жена его, бывшая с нами во дворе под стражею солдат, узнав о тяжелом положении своего мужа, попросила, чтобы ее пропустили к нему; ее просьба была исполнена. Направляясь через двор в комнаты, она должна была пройти мимо лежавшего по дороге Муханова, одного из самых близких друзей ее и ее мужа. Поравнявшись с трупом, она тихо опустилась перед ним на колени, поцеловала его похолодевший лоб, закрыла ему глаза и затем, поднявшись, быстро скрылась за порогом комнаты.
    «Победители», наконец, привели в известность число своих пленников. Заскрипели растворявшиеся ворота. Бросив прощальный взгляд на трупы товарищей, мы, окруженные густою цепью солдат, отправились в тюрьму.
    Так кончился кровавый день 22 марта 1889 г. [* Вот точные итоги этого дня. Убиты: 1) София Гуревич, 2) Петр Муханов, 3) Яков Ноткин, 4) Аркадий Пик, 5) Паппий Подбельский и 6) Шур. Ранены: 1) Михаил Гоц, 2) Николай Зотов, 3) Лев Коган-Бернштейн, 4) Осип Минор, 5) Михаил Орлов, 6) Осип Эстрович, 7) Матвей Фундаминский. Арестованы: 1) Леонид Берман, 2) Саара (Наталья) Коган-Бернштейн (жена раненого), 3) Анисья Болотина, 4) Марк Брагинский, 5) Моисей Брамсон, 6) Альберт Гаусман, 7) Борис Гейман, 8) Вера Гоц-Гассох (жена раненого), 9) Евгения Гуревич (сестра убитой), 10) Сергей Капгер, 11) Анна Зороастрова, 12) Исаак Магат, 13) Полина Перли, 14) Самуил Ратин, 15) Константин Терешкович, 16) Михаил Уфланд, 17) Михаил Эстрович, 18) Роза Франк, 19) Анастасия Шехтер, 20) Александр Гуревич. Кроме того, вместе с нами были арестованы присоединившиеся к нам во время бойни политические ссыльные Попов и Надеев и жены Брамсона и Гаусмана.].
    Начались серые, томительные дни тюремной жизни, прерывавшиеся лишь вызовом каждого из нас на допрос к судебному следователю, вскоре приступившему к производству следствия. Разными окольными путями доходили к нам слухи и вести из города, возбужденные нашим делом в различных слоях местного общества. Нам рассказывали, что бойня, устроенная губернатором и полицеймейстером, вызвала в городе почти всеобщее негодование, что виновников ее клеймили презрением, именем палачей и избегали с ними встреч, что сами они, и губернатор, и полицеймейстер, ужаснулись плодов своей «победы» и т. под.
    Все это нас относительно мало интересовало. Впереди нас ожидал еще суд, который и прибыл в Якутск в мае месяце.
    Для суда над нами бывшим в то время иркутским генерал-губернатором гр. Игнатьевым была образована какая-то архаическая, особого типа, военно-судная комиссия, состоявшая из презуса (председателя) подполковника дисциплинарного батальона Савицкого, делопроизводителя (исполнявшего роль прокурора), чиновника особых поручений при иркутском генерал-губернаторе Федорова и трех членов-аудиторов, штабс-капитана Корсакова, подпоручика Тягунова и подпоручика Ермакова; последний был прихвачен по пути, в Киренске, где он находился в качестве конвойного офицера, сопровождавшего партию политических административно-ссыльных, следовавших в Якутскую область.
    Одно только появление в городе этих представителей импровизированного правосудия сразу же повлекло за собою целый ряд репрессий, принятых против нас. Смотритель нашей тюрьмы — человек простой и добродушный, подобно многим другим, глубоко возмущенный бойней 22 марта, относившийся к нам с искренним сочувствием, старался, насколько мог, облегчить нам нашу тюремную жизнь. Прибывшие же в Якутск члены военно-судной комиссии, прежде чем приступить к исполнению своих судебных функций, выступили в роли наших тюремщиков, озабоченных прежде всего тем, чтобы их будущие жертвы как-нибудь не ускользнули из их рук. Поэтому смотрителю тюрьмы давались постоянно самые строгие приказы и наставления относительно неукоснительного за нами надзора; сделана была даже попытка переодеть нас в арестантское платье и чуть ли не заковать в кандалы, не приведенная, впрочем, в исполнение, кажется, вследствие протеста следователя. Сами члены суда, точно хищники, подстерегающие добычу, нередко по ночам (в то время начались уже в Якутске «белыя» ночи) обходили дозором здание тюрьмы, засматривая сквозь щели тюремной ограды внутрь двора и выслеживая, сидим ли мы под замком и не выпущен ли кто-нибудь, по слабости смотрителя или надзирателя, из камеры в этот поздний час. Раза два наши судьи-тюремщики заходили к нам и в камеры, с необыкновенною любознательностью заправских ищеек осматривали углы, стены, потолки, полы, стараясь разведать все слабые места нашего помещения и, в случае надобности, принять необходимые меры предосторожности против возможного побега.
    Только убедившись, что с этой стороны им не грозить никаких неприятных сюрпризов, наши судьи приступили к исполнению возложенной на них миссии.
    Так как вынесенный нам судом приговор основывался исключительно на показаниях свидетелей, выставленных со стороны обвинения, и так как эти показания оказали решающее влияние на судьбу товарищей, против которых они были приведены, то нам необходимо сказать несколько слов и об этой стороне дела.
    Прежде всего, выставленные против нас свидетели были набраны из солдат и полицейских агентов, являвшихся послушными орудиями в руках администрации. В каждом их движении, в каждом их слове, когда им приходилось свидетельствовать против нас, сквозило желание угодить начальству. При очной ставке со свидетелями, нас обыкновенно выводили в тюремный двор и выстраивали всех в ряд. Затем к нам подводили солдата-свидетеля и предлагали ему вопрос: не припомнить ли он, чтобы, кто-нибудь из нас стрелял или проявил себя в чем-нибудь другом в день 22 марта.
    Солдат начинает рассеянно водить глазами по нашим лицам и, не зная, на ком ему остановиться, спрашивает присутствующего при этой сцене следователя:
    — На кого, ваше благородие, прикажете указать?
    — Это твое дело, — отвечает следователь, смущенный неожиданностью такого оригинального вопроса.
    Свидетель снова начинает водить глазами по нашим лицам и, подняв свой указательный палец, неуверенно останавливается то на одном, то на другом из нас, приговаривая: «Этот, что ли? Этот, что ли?» ожидая как бы одобрения со стороны следователя.
    А судебный следователь, окончательно смущенный поведением наивного солдатика, который, может быть, и не сознавал рокового значения своего показания, от которого зависела жизнь или смерть каждого из нас, отвечал, неслышно цедя сквозь зубы:
    — Не знаю, братец, это твое дело, не знаю.
    Кончалась эта возмутительная сцена тем, что солдат-свидетель ткнет, наконец, в кого-нибудь пальцем; чаще же всего солдаты отговаривались незнанием.
    Но в галерее выставленных против нас свидетелей были и явно подкупленные администрацией. Таков полицейский сыщик Винокуров, признавший в лице Гаусмана одного из стрелявших. Приблизившись к нам, выстроенным, по обыкновению, в линию на тюремном дворе, он стал оглядывать нас своими быстро бегающими глазками и неуверенными движениями начал водить пальцем из стороны в сторону. Долго намечал он свою жертву, прежде чем окончательно остановиться на ком-нибудь из нас. Но вот движения его сделались медленнее... на секунду он как будто остановил свой палец на Гаусмане, чтобы тотчас же, может быть, перевести его на его соседа справа иди слева; но в ту же минуту Гаусман, заметив, что палец лжесвидетеля готов уже на нем остановиться, подался как-то вперед и этим невольным движением разрешил все колебания и сомнения сыщика, который, решительно ткнув в него своим указательным пальцем, произнес:
    — Этот самый!
    — Я? — с искренним изумлением мог только воскликнуть Гаусман.
    Это был один из самых страшных моментов, какие нам только приходилось пережить в эти ужасные дни. По какой роковой случайности предательский палец наемного сыщика остановился как раз на человеке, который не только не стрелял, но с самого начала убеждал своих товарищей воздерживаться от резких проявлений протеста и отказаться от всякого рискованного шага! Своим авторитетом, который высоко всеми ценился, он старался действовать в этом смысле до самой последней минуты. Но, убедившись в безуспешности своей попытки предотвратить неизбежное, он из чувства солидарности соединил свою судьбу с судьбою товарищей, которых страстно хотел, но не мог, удержать от решения, представлявшегося ему и нецелесообразным и грозившим слишком тяжелыми жертвами. Па квартире Ноткина в роковой день 22 марта он никакого оружия при себе не имел, и его револьвер во время обысков в городе был найден на его собственной квартире. Словом, ложность показаний Винокурова ни для кого из нас не подлежала никакому сомнению, и сам Гаусман в своем письменном отзыве, в котором он подвергнул убийственной критике всю систему собирания свидетельских показаний в нашем процессе, блестяще доказал это.
    Что касается Коган-Бернштейна, которому была приписана вымышленная речь возбуждающего характера к товарищам, и который вместе с Гаусманом и Зотовым был назван «зачинщиком» и «душою преступления», то против него суду и администрации сравнительно легко было собрать нужные им показания. Коган-Бернштейн пользовался уже известностью в Якутской области, куда он был в первый раз сослан после «сабуровской истории» в Петербурге. Во время первой ссылки он, между прочим, отбывал воинскую повинность, и среди солдат, ворвавшихся в квартиру Ноткина в день 22 марта, оказался знакомый унтер-офицер Васев, его сослуживец. Во время переговоров с офицером, перед залпом, Коган-Бернштейн, помнится, поздоровался с Васевым, который в качестве старого знакомого и товарища по службе, с широкой улыбкой на изрытом оспою лице, дружески приветствовал его рукопожатием. Этот-то самый Васев и дал против Коган-Бернштейна самое тяжкое показание, указав на него как на подстрекателя и как на одного из стрелявших — показание безусловно ложное, так как тяжело раненый при первом же залпе, он не мог стрелять, если бы даже хотел сделать это.
    Таким образом, показания офицера против Зотова, не скрывавшего, впрочем, совершенных им. покушений на Осташкина и Карамзина, показание полицейского сыщика Винокурова против Гаусмана и показание унтер-офицера Васева против Коган-Бернштейна — эти три показания, из которых два последних были безусловно ложны, послужили единственным основанием трех смертных приговоров, вынесенных судом нашим товарищам.
    Едва ли найдется в судебных летописях русских политических процессов что-либо похожее на ту жестокую и возмутительную пародию судебного разбирательства, которую разыграла военно-судная комиссия, занявшаяся нашим делом. Такого яркого примера бесцеремонного и грубого нарушения самых элементарных гарантий правосудия, такого чудовищного издевательства над самыми законными требованиями подсудимых, лишенных возможности какой бы то ни было защиты, не наблюдалось еще, кажется, в практике даже наших драконовских судов, ведающих дела по так называемым политическим преступлениям. Впрочем, никакие сравнения, никакие общие характеристики не окажутся достаточно сильными, чтобы достойным образом заклеймить эту позорную судебную комедию, закончившуюся таким трагическим финалом. Пусть читатели сами дадут ей надлежащую оценку по тем воспроизведенным здесь отдельным моментам ее, которые сохранились в моей памяти.
    Местом заседаний суда была выбрана помещавшаяся против тюрьмы и отделявшаяся от нее небольшою площадью городская больница, где находились на излечении наши раненые товарищи. Утром 6 июня мы под усиленным конвоем солдат были выведены из тюрьмы и через несколько минут в сопровождении тех же солдат введены в довольно обширную комнату; на переднем ее плане была устроена деревянная решетка, отделявшая от нас наших судей, расположившихся за столом, на котором возвышалось зерцало и вещественные доказательства вашего преступления — два-три старых револьвера. В центре восседала грузная и неуклюжая фигура «презуса» с раздавшимся вширь лицом, изображавшим тупое равнодушие ко всему, что происходило вокруг него; только тогда, когда еху приходилось выступать съ какими-нибудь заявлениями, он, по-видимому, испытывал некоторую неловкость в непривычной для него роли председателя; по форме его краткие заявления были очень похожи на слова солдатской команды, но плохо справляясь с их новым содержанием, он выражал их какими-то мало внятными, почти нечленораздельными звуками. Разместившиеся около него там военных члена суда исполняли роль молчаливых статистов, не проронивших ни одного слова в течение всего процесса.
    Задача, которую предстояло решить этим армейским господам, едва ли вызывала в них какие-либо колебания и сомнения; акт «правосудия», который они собирались совершить, был для них уже заранее предначертан столь краткой, сколько и вразумительной инструкцией, полученной ими из высших бюрократических сфер Петербурга и формулированной в двух словах: «Наказать примерно». Тем не менее они едва ли в состоянии были бы в состоянии справиться и с этою до крайности упрощенною задачей, если бы им не дали в помощь такого расторопного, искусного и красноречивого делопроизводителя-прокурора, каким оказался упомянутый уже нами Федоров.
    Брюнет с чисто-выбритыми щеками, выхоленными усами и изящной эспаньолкой, затянутый в чистенький виц-мундирчик, он напоминал собою фигуру тех типичных чиновников особых поручений, которые с деловитою исполнительностью, с глубоким знанием всех пружин канцелярского механизма соединяют в себе и качества очаровательного светского человека, блистающего изяществом манер в салонах губернских львиц. Но здесь, в импровизированной зале суда, заняв особое место впереди судейского стола, в сознании важности возложенной на него миссии, он придал своему лицу неумолимо серьезное выражение, окидывая нас с судейского кресла холодным взглядом своих черных глаз.
    Остальное пространство комнаты было оставлено для подсудимых, которые, окруженные сплошною цепью вооруженных солдат, должны была выстаивать на ногах все заседания, так как никаких скамеек для сидения не было приготовлено. Вскоре после нашего прихода введены были наши раненые и выздоравливавшие уже товарищи, которых мы с радостью приветствовали после продолжительной разлуки, а затем внесли Когана-Бернштейна на койке, с которой он не вставал, так как, вследствие полученных им тяжелых ран, ноги его были парализованы.
    Когда мы все, подсудимые, оказались в полном сборе, нам было объявлено, что предаемся суду за явное восстание против властей на основании статья 279 Воинского Устава о наказаниях. При этом делопроизводитель Федоров обратился к нам с довольно пространным объяснением, определявшим рамки нашего процесса. Вы, говорил он, громко отчеканивая каждое слово, будете призваны завтра в военно-судную комиссию для дачи показаний, но не таких показаний, которые, клонясь к обвинению администрации, были вами даны на предварительном следствии, а таких, по которым суд мог бы составить себе мнение о степени проявления «злой воли» каждого из подсудимых. Вам не дадут времени распространяться и произносить какие-либо речи в свою защиту. Вы не должны забывать, что это не обыкновенный суд, а суд военный, который совершенно не нуждается в подробном выслушивании подсудимого. Вот почему я предупреждаю вас, что всякие защитительные речи в данном случае, где установление точности обстоятельств не является вещью безусловно необходимою, были бы неподходящею и совершенно излишнею формальностью.
    Выслушав это напутственное слово, некоторые из нас в свою очередь обратились к суду, столь оригинально приступившему к разбирательству нашего дела, за разъяснениями. Суд сначала слушал их довольно терпеливо, хотя я не давал никакого ответа. Но когда Гаусман (юрист по образованию), между прочим, хотел указать судьям на особое положение, в которое должны быть выделены подсудимые, не достигшие еще совершеннолетия, и стал мотивировать свое заявление ссылками на соответствующие статьи уголовного уложения, то, очевидно, ничего не понимавший презус поднялся с кресла и своим невнятным голосом произнес:
    — Ну, чего их тут слушать! Всех не переслушаешь. Увести их!
    Конвоировавшие нас солдаты немедленно исполнили приказ подполковника и увели нас обратно в тюрьму.
    В следующие затем дни нас водили в суд группами по пяти человек и каждому в отдельности чинили нам допрос. Но что это был за допрос!
    Члены суда, сидевшие в застывшей, неподвижной позе на своих местах, хранили гробовое молчание, не пытаясь даже ставить вопросов подсудимым. Допрашивал нас один только Федоров и, точно следуя тем правилам, которые им были преподаны в его напутственном слове, решительно не допускал ни малейших заявлений или объяснений, выходивших из тесных рамок, определяемых поставленными им вопросами. Нам не только не было выдано никакого обвинительного акта, но и на суде не предъявили точно формулированного обвинения. Самый вопрос о виновности в его обычной форме никому из нас не был предложен. Лишенные права защиты (о защитниках, конечно, и речи не было), мы должны были ограничиться простыми ответами: «да» или «нет» на вопросы, с которыми Федоров обращался к каждому из нас. К этих вопросам и односложным ответам свелось почти все судоговорение, продолжавшееся при каждом допросе ее более 5-10 минут. При таком крайне упрощенном судопроизводстве, конечно, было достаточно 4-5 заседаний, из которых каждое длилось не более часа, чтобы порешить с участью тридцати человек.
    По окончании всей процедуры допроса, подсудимые в полном составе снова были приведены в суд для выслушания «выписки из дела»,служившей обвинительным актом, с которым мы тут только впервые и ознакомились.
    Эта так называемая «выписка из дела» представляет собою самую наглую подтасовку фактов, клонившихся в нашему обвинению; одни из них подверглись самому грубому извращению, другие были прямо вымышлены. Так, наприм., нам было приписано убийство полицейского надзирателя Хлебникова, тогда как в действительности он был убить во время залпа, произведенного в нас солдатами после выстрела Зотова в губернатора; это обстоятельство под присягою было подтверждено одним из свидетелей, показавшим, что сам Хлебников перед смертью сообщил ему, что он был убит своими, т.-е. солдатами; кроме того, врач-эксперт, осматривавший рану, сильно сомневался в том, чтобы она была нанесена револьверной пулей. Рядом с серьезным вымыслом «выписка» не останавливалась и перед мелким враньем. Один из советников областного правления показал, что при подаче своих заявлений на имя губернатора мы в помещении правления никаких беспорядков не производили, между тем как из прочитанной нам «выписки» узнали, что, собравшись в правлении, мы там произвели страшный шум, причем особенно «дерзко» вели себя Брагинский, Коган-Бернштейн и Минор. Ничего подобного, конечно, не было. Но составителю «выписки», все тому же неутомимому Федорову, нужно было как можно сильнее сгустить мрачные краски для оправдания заранее приготовленного для нас неслыханного по своей жестокости приговора.
    Выслушав эту «выписку», не без торжественности прочитанную нам Федоровым, некоторые из нас заявили о своем желании возражать, во-первых, против пунктов обвинения, представленных в совершенно ложном свете; во-вторых, дать объяснения по поводу фактов, впервые сделавшихся известными из прочитанной «выписки». В виду этого мы просили выдать нам копию с неё, для того, чтобы мы могли надлежащим образом ответить па неправильно предъявленные к нам обвинения. Однако в этом совершенно естественном и законном требовании нам решительно было отказано, хотя право на подачу своих письменных отзывов нам и было предоставлено. Времени на составление и подачу этих отзывов в суд нам было дано не более 3-4 часов и потому нам приходилось их составлять второпях и на память.
    То же самое повторилось и при выслушании нами приговора, вынесенного судом 13 июня. В изложения мотивов приговора опять были приведены совершенно неведомые нам факты обвинения; в просьбе о выдаче копии с приговора нам снова было отказано и свои отзывы на него мы опять должны были писать на намять.
    В мотивах приговора между прочим говорилось о «преднамеренности» оказанного нами вооруженного сопротивления, причем в подтверждение этого обстоятельства указывалось на мнимый факт самовольной отлучки из улусов, в которые мы якобы были водворены, и на одновременное скопление наше в городе. Хотя этот обвинительный пункт нам стал известен лишь в самый день объявления приговора, мы тем не менее успели истребовать от исправника удостоверение в том, что в улусы администрация нас не водворяла, что в городе мы оставались со времени прибытия в Якутск и с ее ведома, и потому ни о какой «самовольной отлучке» не могло быть и речи, а в факте одновременного пребывания нашего в городе не заключалось никаких признаков преступления.
    Эти удостоверения, как и все другие письменные заявления наши — единственно доступный для нас способ защиты — были присоединены к делу, но не оказали ни малейшего действия на исход вашего процесса. Бесчеловечно жестокий приговор, вынесенный судом [* Вот этот приговор: 1) Гаусман, 2) Зотов, 3) Коган-Бернштейн — смертная казнь через повешение; 4) Минор, 5) Гоц, 6) Гуревич Александр, 7) Орлов, 8) Брагинский, 9) Фундаминский, 10) Брамсон, 11) Уфланд, 12) Ратин, 13) Эстрович Осип, 14) Гоц Вера, 15) Перли Полина, 16) Болотина, 17) Коган-Бернштейн Саара — каторжные работы без срока; 18) Капгер, 19) Зороастрова, 20) Гейман, 21) Франк Роза, 22) Шехтер Анастасия — каторжные работы на 15 лет; 23) Эстрович Михаил, 24) Берман, 25) Терешкович, 26) Гуревич Евгения — каторжные работы на 10 лет; 27) Магат — ссылка на поселение; 28) Надеев — оправдан.], и после конфирмации для многих из наших товарищей остался в прежней силе.
    Обильная кровавая жатва (6 убитых, 7 раненых), собранная администрацией в день 22 марта, казалось, была достаточной, чтобы удовлетворить самым ненасытным кровожадным инстинктам. Нам казалось, что это будет признано в высших петербургских сферах, и, по крайней мере, смертные приговоры, вынесенные судом Гаусману, Зотову и Коган-Бернштейну, будут отменены. Казалось, что при одном только поверхностном знакомстве с возмутительным, явно пристрастным ведением нашего процесса односторонность и шаткость данных обвинения должны были броситься в глаза даже самому предубежденному человеку. Некоторое сомнение закрадывалось у нас лишь относительно Зотова, стрелявшего в губернатора и Карамзина. Но какой же суд, мало-мальски достойный этого имени, не признал бы смягчающих обстоятельств в том состоянии аффекта, в котором Зотов находился в момент покушения на жизнь Осташкина, как главного виновника произведенной бойни, и на офицера, как непосредственного ее руководителя!
    Но зато никаких почти сомнений не было у нас в отмене смертного приговора над Гаусманом и Коган-Бернштейном, потому что данные против них ложные показания двух свидетелей были блестящим образом опровергнуты обоими подсудимыми.
    Наши надежды на отмену смертного приговора разрушены были самым жестоким образом. Между 13 июня — днем объявления приговора в его первоначальной форме — и 5 августа — днем прибытия конфирмации — прошло около двух месяцев. За это время все раненые, находившиеся в больнице, были переведены в тюрьму, не исключая Коган-Бернштейна, также значительно поправившегося, но все-таки не владевшего еще ногами и не покидавшего койки. Все мы находились в общих помещениях, и только приговоренные к смерти были посажены в отдельные камеры, с которыми мы, впрочем, довольно свободно сообщались. При больном Коган-Бернштейне находились арестованная вместе с нами жена его с маленьким сыном [* Ныне студент одного из заграничных университетов.], а Гаусмана с воли часто навещала его жена с маленькою дочерью [* Ныне студентка одного из заграничных университетов.]. Дети товарищей были нашими общими любимцами; они вносили с собою в наше серое тюремное существование веселье и радость, на время отвлекавшие нас от нависшим над нами Дамокловым мечом мысли о казни, грозившей нашим товарищам. Сами обреченные на смерть сохраняли полное спокойствие духа. Зотов, этот типичный революционер, человек неукротимой энергии, соединявший в себе беззаветную преданность революционной борьбе и готовность к самопожертвованию со здоровым непосредственным отношением к жизни со всеми ее радостями и печалями, сохранил прежнюю бодрость и, казалось, был далек от всякой мысли о роковом конце, который был уже для него так близок. Он и в тюрьме, после всех треволнений, пережитых со дня 22 марта, под угрозой тяготевшего над ним смертного приговора не утратил своей способности к забавным, незлобивым шуткам и остротам, над которыми мы вместе с ним смеялись. Из окна своей камеры он любил наблюдать за нами в то время, как мы гуляли по тюремному двору, и набрасывал карандашом на бумагу некоторые из более типичных фигур, удачно подмечая и представляя в карикатурном виде те или иные черты их внешней индивидуальности.
    Вполне жизнерадостное настроение сохранил и Коган-Бернштейн, прикованный к своей койке; он не переставал шутить и смеяться, весело и оживленно беседуя с товарищами и женою. Последней приходилось сдерживать его от чрезмерных порывов веселья, и однажды, говоря нам о его настроении, она заметила, что он, кажется, не перестанет шутить и смеяться даже тогда, когда его понесут к виселице.
    Гаусман, вообще не отличавшийся экспансивностью чувств и всегда, казалось, занятый серьезною работою мысли, был несколько более замкнут. Это был человек, в котором нравственная душевная красота сочеталась со светлым умом и обширными знаниями. Его широкое, почтя энциклопедическое образование часто возмещало нам недостаток книг. В серьезных беседах и спорах его авторитетное слово всегда вовремя являлось нам на помощь при наших беседах и спорах и весьма часто восполняло тот или иной пробел, разрешало то или иное недоумение. Столь же высок был среди нас и его нравственный авторитет, которым он, однако, пользовался с деликатностью и осторожностью, составлявшими вообще характерные особенности его женственно-мягкой и чистой души. Когда к нему приходила его маленькая дочь Надя, не по летам умная и серьезная девочка, он всецело посвящал ей все свое время, и эти свидания были для него лучшим отдыхом от той сосредоточенной работы, которою, по-видимому, постоянно была занята его мысль. Но при всей своей склонности к серьезной мыслительной работе, и он порою не мот отказать себе в невинном удовольствии и принимал участие в наших импровизированных тюремных развлечениях, выступая даже иногда с собственными предложениями той или иной игры.
    С тоскливою и мучительною медленностью тянулось время со дня объявления смертного приговора нашим трем товарищам. Уже близился к концу второй месяц ожидания конфирмации, и это обстоятельство еще более усиливало наши надежды на отмену казней. Мы с трудом допускали возможность утверждения приговора после того, как людей в течение почти двух месяцев оставляли под угрозою смерти. И однако это именно и случилось.
    В субботу 5 августа дошла до нас весть о прибытии конфирмации, а затем опять-таки неофициальным путем мы, к ужасу своему, узнали, что казнь товарищей решена. Приговор относительно них оставлен в силе. Но мы все еще не осмеливались взглянуть прямо в глаза страшной истине; товарищи еще с нами... если бы они были осуждены на смерть, их должны были бы сейчас же передать во власть палача, а между тем их оставляют среди нас... Быт может, все это лишь ложная тревога... Во вот и конец всем иллюзиям. За ними пришли первые вестники смерти, их уводят из камер, Коган-Бернштейна уносят на койке, не позволив нам даже обменяться последним прощальным словом, последним рукопожатием. Итак, шести убитых в день 22 марта оказалось недостаточным, понадобились еще тря новые искупительные жертвы.
    Гаусман, Зотов и Коган-Бернштейн были уведены из нашего тюремного корпуса в кордегардию. С тех пор мы уж их больше не видели. Впрочем, нет. Зотова, помещение которого окном выходило на наш двор, мы увидели еще один последний раз. Один из товарищей, проходивший по двору, заметил в окне кордегардии сигнальные взмахи белым платком. Он остановился и, вглядевшись пристальнее в окно, узнал Зотова, который мерными взмахами белаго платка отсчитывать буквы условной тюремной азбуки. Настороживший внимание товарищ прочитал:
    — Я всех хочу видеть.
    Желание Зотова нам сейчас же было передано, и все мы вышли из наших камер, разместившись частью на крыльце, частью внизу во дворе так, чтобы ему можно было всех видеть. Он стоить у окна с улыбкой на лице, стараясь как бы приободрить нас, истерзанных муками глубокого, безысходного горя; он кивал нам своею гладко остриженной головою и обводя нас всех своими улыбающимися глазами, мысленно прощался с нами в последний раз.
    Не знаю, долго ли продолжалось бы это немое прощание, но глубокая тишина, воцарившаяся на несколько минут, была внезапно нарушена тяжелой сценой, которою разрешилось общее нервное напряжение.
    Один из товарищей, близкий друг Зотова, человек в высшей степени нервный и впечатлительный, с громким, душу надрывающим криком: «Коля! Коля!» — бросился вперед по направлению к окну и, не добежав до него, упал на землю в страшных истерических рыданиях. Этот крик, эти рыдания электрической искрой пронеслись по толпе. Одни бросились к упавшему, стараясь увести его в камеру, в то время как другие, подавленные всем происшедшим, торопились разбрестись по углам своих камер, желая избавить Зотова от тяжелого зрелища.
    Почти два дня еще держали осужденных на смерть в кордегардии. Ни суд, ни администрация не решались объявить им о смертном приговоре, и только пришедший проститься с ними начальник местной воинской команды частным образом сообщил им об этом. Эти последние два дня своей жизни Гаусман и Коган-Бернштейн проводили на гауптвахте вместе с женами и детьми, а Зотов со своей невестой. Бесстрашно смотря в лицо надвигавшейся на них смерти, о которой им напоминал доносившийся до них глухой стук топора по доскам и бревнам устраивавшегося тут же, возле кордегардии, эшафота, они ни на одну минуту не теряли спокойствия духа и самообладания. Последняя мысль их, людей, стоявших уже одною ногою в могиле, была обращена к нам. В своем прощальном письме на имя одного из своих ближайших друзей Гаусман писал, что умирает с непоколебимой верою в торжество истины и того дела, которому он посвятил всю свою жизнь. Зотов и Коган-Бернштейн в письмах своих, проникнутых такою же горячею верою, завещали нам крепко хранить наш союз, освященный кровью, не предаваться отчаянию и горю при мысли о постигшей их участи, бодро нести тяжелый крест, ожидавший нас в каторге, и сберечь свои силы для дальнейшей борьбы с общим врагом.
    Перед казнью Зотов отказался принять священника, Гаусман и Коган-Бернштейн отказались принять раввина. В последнюю минуту Зотова и Гаусмана переодели в арестантское платье и повели к месту казни; за ними понесли на койке Коган-Бернштейна. У эшафота они простились друг с другом. Зотов и Гаусман сами надели на себя саваны. Все трое были повешены одновременно тремя палачами. Коган-Бернштейн, потерявший вследствие ран способность двигаться, был внесен на эшафот вместе со своей койкой и затем, поднятый, был вдеть в петлю.
    Казнь была совершена 7 августа 1889 года, в воскресенье на рассвете, между 4 и 5 час. утра [* Приговор по нашему делу в окончательной форме был следующий: Гаусман, Зотов, Коган-Бернштейн — смертная казнь через повешение; Минор, Орлов, Гоц, Александр Гуревич — каторжные работы без срока; Фундаминский, Брагинский, Брамсон, Уфланд, Ратин, Осип Эстрович — каторжные работы на 20 лет; Полина Перли, Саара Коган-Бернштейн, Вера Гоц, Болотнина — каторжные работы на 15 лет; Терешкович — каторжные работы на 10 лет; Михаил Эстрович, Берман — каторжные работы на 8 лет; Евгения Гуревич — каторжные работы на 6 лет; Роза Франк и Анастасия Шехтер — каторжные работы на 4 года; Магат — поселение в отдален. места Сибири; Капгер, Зороастрова — ссылка на житье; Гейман — 3 года тюремного заключения; Надеев — оправдан.].
    Вилюецъ
    /Русская Мысль. Ежемѣсячное литературно-политическое изданіе. Кн. III. Март. Москва. 1906. С. 55-77./
                                                   М. Р. ГОЦ В ТЮРЬМЕ И ССЫЛКЕ
                              (По официальным документам и личным воспоминаниям)
    В архиве Якутского областного правления, в числе личных секретных дел, имеется «Дело об административно-ссыльном Мовше Рафаилове Гоце. Началось 14 марта 1888 г. Кончено 28 февраля 1889 года».
    До сего времени в печати, как русской, так и заграничной, не появилось ни строчки из этого «дела», поэтому и не безынтересно будет опубликовать предлагаемые документы, которые служат материалом как для характеристики М. Р. Гоца, так и для некоторого освещения отношений высшей и низшей администрации к политическим-ссыльным 80-х и 90-х годов; отчасти они способствуют и уяснению тяжелой якутской истории, известной под названием «Мартовской бойни 1889 года», жертвой которой сделался покойный М. Р. Гоц.
    До отправки в Якутскую область Гоц содержался в московской Бутырской тюрьме. Среди политических заключенных в «Бутырках» того времени царило резко протестующее настроение. Для разрежения слишком сгущенной атмосферы Гоц, как наиболее строптивый и непокорный из протестантов, по распоряжению начальства, был перевезен из Москвы в Петербург и, для укрощения, посажен в одиночку Дома предварительного заключения. Но начальство жестоко ошиблось в своих расчетах; оно и не подозревало, что, применяя эту меру репрессии к молодому бунтарю, оно ничего кроме удовольствия ему не доставляло и как раз шло навстречу его затаенным желаниям.
    Дело в том, что, попав в тюрьму, Гоц страстно хотел побывать в тех политических тюрьмах, за решеткой которых когда-то целые годы томились борцы за свободу. Юный идеалист, благоговевший перед этими людьми, жаждал очутиться среди священных для него стен, бывших немыми свидетелями их гордых страданий. И, вот, само начальство помогло ему удовлетворить эту интимную потребность его души.
    Но теперь ему этого уже было мало. Из Дома предварительного заключения ему хотелось, во что бы то ни стало, попасть под мрачные своды Петропавловской крепости. С этой целью он умышленно начал себя вести в своей одиночной келье так, чтобы восстановить против себя тюремную администрацию. Он старался — и непременно на глазах надзирателей — «перестукиваться» со своими соседями и через стены, и через пол, и через водопроводную трубу; он взбирался на раковину под краном и смотрел в окно своей камеры; через щель откидной оконной рамы громко переговаривался с товарищами по заключению, пел песни, — словом, систематически нарушал самые элементарные правила внутреннего тюремного распорядка.
    Однако все усилия Гоца оказались тщетными. Много неприятностей причинил он тюремной администрации, все же довести начальство до решимости запереть его в Петропавловскую крепость ему так и не удалось; ему не пришлось побывать в знаменитой крепости, которая в его глазах была окружена на ряду с Шлиссельбургом ореолом мученичества.
    Даже много лет спустя, он не без искреннего огорчения рассказывал пишущему эти строки о постигшей его в то время «неудаче».
    Через некоторое время Гоца увезли из Дома предварительного заключения и снова водворили в московские Бутырки; в том же году, с открытием навигации, весною его отправили в составе довольно многочисленной политической партии в Якутскую область.
    Еще до приезда М. Р. Гоца в Якутск местный губернатор получил следующее отношение:
                                                                                                                         «Секретно.
    Иркутский Генерал-Губернатор
    19 февраля 1888 года. Господину Якутскому губернатору. № 1375.
    Товарищ Министра Внутренних Дел, Заведывающий Полицией, в отношении от 9-го января сего года за № 97 сообщает, что по всеподданнейшему Господина Министра Юстиции докладу обстоятельств дела по обвинению сына чиновника Николая Димитриева и др. лиц в государственном преступлении, Государь Император в 16-ый день декабря 1887 года Высочайше повелеть соизволил: разрешить настоящее дознание административным порядком с тем, чтобы обвиняемых: купеческого сына Мовшу Рафаилова Гоца, сына чиновника Николая Федорова Димитриева и дворянина Александра Игнатьева Сиповича выслать в распоряжение Иркутского Генерал-Губернатора для водворения на жительство в местностях вверенного ему края под надзор полиции: первого сроком на восемь лет, остальных же на шесть лет каждого. Назначив местом водворения Мовше Гоцу, как еврею, Якутскую Область, покорнейше прошу Ваше Превосходительство по прибытии в Якутск этого поднадзорного распорядиться поселением его в одном из пунктов Области, назначенном для евреев, с учреждением над ним надлежащего полицейского надзора. О времени же поступления Гоца и о пункте, назначенном ему Вами для жительства, уведомить мою канцелярию и Департамент Полиции Министерства Внутренних Дел.
    Генерал-Лейтенант Граф Игнатьев.
    Правитель канцелярии Васильев».
    Из Иркутска были высланы и документы Гоца: метрическое свидетельство, билет для входа в Московский Университет, свидетельство о приписке к призывному участку, документ о звании и свидетельство Московского Университета. В деле имеется бумага, подтверждающая, что документы эти были присланы в Якутск до приезда их владельца.
    В Иркутск Гоц прибыл, видимо, в мае того года, по крайней мере, имеется его личное прошение, помеченное 29 мая 1888 года.
    Прошение таково:
    «Его Сиятельству Г-ну Генерал-Губернатору Восточной Сибири.
    Шавельского 1-ой гильдии купеческого сына студента Мовши Гоц
                                                                       Прошение.
    Имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство сделать зависящее распоряжение о назначении мне казенного пособия на месте ссылки. Мовша Гоц. 29 мая 1888 года».
    Затем следует:
    «Статейный список о политическом ссыльном Мовше Гоц. Составлен в С.-Петербургском губернском Правлении.
    М. Гоц 22 года; был в Московской 2-ой классической гимназии, потом в Московском Университете на 1-м курсе. Росту 2 аршина 4 вершка. Волосы на голове, бровях темные, усах тоже, — едва пробиваются, на бороде темные; глаза карие, нос длинный, рот обыкновенный, зубы не все, подбородок круглый, лицо чистое, за исключением нескольких незначительных рубцов на правой стороне шеи вследствие разреза. Рубцы величиной в 2 линии. Грудь слабо развитая с выдающимися ребрами. Вероисповедания иудейского. Ремесла не знает. Холост. В дороге должен следовать под одним присмотром» [* Т. е. не в наручнях и не в ножных кандалах.].
    Далее в деле имеются: две бумаги от Начальника Иркутского Жандармского Управления с присылкой почтовых расписок, которые предлагается выдать государственным ссыльным, в числе которых находится и М. Р. Гоц, и одна от Иркутского Губернатора о том же.
    М. Р. Гоц прибыл в Якутск в ноябре, вероятно, во второй его половине, в 1888 году, и так как он подлежал призыву на военную службу еще в 1887 году, а административная ссылка в те времена не освобождала от солдатчины, то якутская администрация и сделала тотчас же запрос по этому поводу у ковенского губернатора.
    Якутское областное управление по 2-му отделению от 25-го ноября 1888 г. за № 821 секретно писало ковенскому губернатору:
    «В ноябре сего года в Якутскую область прибыл на жительство под надзор полиции сосланный в Восточную Сибирь административным порядком на восемь лет за участие в государственном преступлении купеческий сын Мовша Гоц.
    В числе присланных на этого ссыльного документов имеется свидетельство, выданное 5-го декабря 1885 года № 608 Шавельским Городским Управлением еврею Шавельского общества Мовше-Ицыку Шломовичу Рафаиловичу Гоц в том, что по семейному списку, составленному в 1885 г., и по собственному его показанию он имеет от роду 19 лет, что он приписан к отбыванию воинской повинности к городу Шавли 1-го призывного участка Шавельского уезда, и что он подлежит призыву в 1887 г.
    Сообщая об этом, имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство не отказать уведомить меня: подлежит ли купеческий сын Мовша Гоц по нумеру вынутия жребия поступлению в военную службу; если подлежит, то в какой призывной участок вверенной Вам губернии, и по призыву которого года должен быть он сдан в военную службу? Не пользуется ли Гоц какими либо льготами по семейному положению?».
    В двадцатых числах ноября того же года Иркутский губернатор препроводил Якутскому губернатору письмо (от кого — неизвестно) и четыре рубля денег для передачи М. Р. Гоцу.
    Читателям, быть может, покажется странным, что Гоц, человек очень богатый, также обратился, наряду со всеми остальными товарищами по ссылке, с прошением о назначении ему казенного денежного пособия. Но это объясняется довольно просто. Все члены пересыльной политической партии как в пути, так и в общих тюрьмах, составляли не только духовно, но и материально солидарную товарищескую семью, которая зарождалась с момента соединения ссыльных в центральной пересыльной тюрьме. При всей яркости своей индивидуальности, Гоц был в высокой степени «артельным» человеком и, конечно, не считал для себя возможным пользоваться исключительными выгодами своего привилегированного материального положения. Все свои крупные денежные средства, которые он получал от своих родных как вовремя пребывания в многочисленных тюрьмах, где ему пришлось проводить свои молодые годы, так и во время длинного пути по этапам сибирского тракта, он вносил в общую артельную кассу. Прекращаясь сама собою в переходные моменты разделения ссыльных по различным пунктам обширной Сибири, артельная организация снова нередко зарождалась особенно в таких местах скопления политических-ссыльных, где организованная взаимопомощь являлась неизбежным условием более или менее сносного существования. Такою местностью была и будущая резиденция Гоца — Средне-Колымск, столько раз воспетый в стихах и прозе его талантливыми невольными обитателями.
    Вот почему, помимо всяких других соображений, Гоц и не мог отказываться от казенного пособия, на которое он рассчитывал, конечно, не как на источник личного благополучия (в то время, кроме одежных, ссыльным Якутской области выдавалось пособие в размере 12 руб. в месяц), но как на часть денежного фонда будущей артели.
    Надо вообще заметить, что Гоц и впоследствии, по окончании своей тюремно-ссыльной одиссеи, никогда не смотрел на крупные денежные средства, которыми он располагал, как на свое исключительно личное достояние. После отъезда за границу, где Гоц всего себя отдавал освободительной борьбе, он огромную часть своих средств уделял политической партии, в которой был одним из самых выдающихся деятелей. Скромный в потребностях своей повседневной жизни, он вынужден был окружать себя некоторым домашним комфортом во время приездов к нему за границу его родителей, чтобы оправдать этим в их глазах траты больших денежных сумм, какие посылались ему, родители, разумеется, и не подозревали, какое назначение в действительности давал сын их деньгам.
    Кроме того, Гоц оказывал нередко и личную помощь своим товарищам, и если он в этом отношении чувствовал себя несколько стесненным, то лишь постольку, поскольку его денежные средства являлись фондом для дела, которому он служил всеми своими силами. Впрочем, многие из товарищей, знакомых с этим обстоятельством, сами не считали удобным обращаться к Гоцу с просьбами о денежных займах.
    28-го ноября того же года М. Р. Гоц подал Якутскому губернатору прошение такого содержания:
    «Имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство о разрешении мне вступить в брак с государственной административной ссыльной Верой Гассох».
    Точно такого же содержания и в этот же день поступило прошение и от Веры Гассох. Эти прошения Якутский Губернатор отправил на рассмотрение Генерал-Губернатору Восточной Сибири, на что чрез полтора месяца граф Игнатьев ответил в Якутск, что препятствий к этому браку с его стороны не встречается.
    В «деле» имеется донесение Помощника Исправника Слепцова Якутскому Губернатору от 15 февраля 1889 года.
    «Во исполнение предписания Вашего Превосходительства от 90-го минувшего января за № 98, Окружное Полицейское Управление имеет честь донести, что Якутский еврейский резник и исправляющей религиозные обряды, Иосиф Левин, на основании выданного сим Управлением удостоверения государственному ссыльному Мовше Гоц на вступление в брак с таковой же ссыльной девицей Верой Гассох представил 11-го сего февраля сведение о том, что им совершен обряд бракосочетания по Моисееву закону названных ссыльных 5-го сего февраля».
    Свою свадьбу Гоц справлял в Якутске. Обряд бракосочетания был совершен в квартире Альберта Львовича Гаусмана (впоследствии казненного по приговору военного суда по делу о якутской мартовской драме). В это время политические ссыльные, в большом числе скопившиеся в Якутске, хотя и обнаруживали уже некоторые признаки повышенного нервного настроения, были, однако, еще далеки от мысли о тех кошмарных ужасах, которые их ожидали в ближайшем будущем. Поэтому свадьба Гоца, на которую съехалось много ссыльной публики, послужила поводом к шумному и веселому товарищескому празднику. Собравшееся пели, плясали и вообще с беззаботным весельем предавались тем обычным развлечениям, которыми сопровождаются подобного рода «торжественные» случаи.
    М. Р. Гоц был сразу назначен в Средне-Колымск отстоящий от г. Якутска на 2285 верст, но согласно своему прошению временно был поселен «для пользования медицинской помощью» в 1-ый Хомуминский наслег Мегинскаго улуса Якутского округа с правом пребывания в городе Якутске в течение пяти дней для покупки провизии и медикаментов. Это временное поселение было утверждено 25 ноября 1888 года Якутским губернатором и скреплено подписью Начальника Отделения В. Добржинского.
    В то время приезды в город ссыльных, приписанных к улусам, не особенно строго регламентировались якутской администрацией, во главе которой стоял генерал Светлицкий, пользовавшейся среди местной политической колонии репутацией культурного и очень корректного человека. Особенно сильный наплыв улусной публики в город наблюдался в дни пребывания в Якутске партии политических ссыльных, в которой находился Гоц. Старые деятели различных периодов русского освободительного движения радушно встречали своих молодых товарищей, приносивших с собою свежие новости и живые отклики с далекой родины. Новые встречи, новые знакомства внесли в якутскую ссылку давно небывалое оживление.
    В новой товарищеской среде Гоц чувствовал себя, как в родной стихии. Прекрасно знакомый с прошлым русского революционного движения, он теперь спешил знакомиться с его живыми представителями, которых раньше он знал лишь по именам. Да и сам он скоро стал одним из центров внимания ссыльных старожилов, которые не могли не заметить его чрезвычайной подвижности, неугомонной энергии, живого, блестящего ума, жизнерадостного настроения.
    Назначенный в числе других ссыльных к поселению в Средне-Колымск, Гоц временно оставался в Якутске; а затем, как женатый, он был назначен к отправке одним из последних, а до наступления его очереди был поселен в улусе. Здесь Гоц, по примеру ссыльных старожилов, обзавелся лошадью и санями для облегчения себе возможности сношения с городом и с улусной публикой, развеянной на довольно обширной дистанции. Впрочем, «комфортом» и покоем улусной жизни ему не долго пришлось наслаждаться.
    Одна группа ссыльных за другой продолжали прибывать в Якутск, и вскоре в городе образовался довольно многочисленный контингент свежей публики. В это время в более или менее тесных кружках началось уже предварительное обсуждение вопроса о той или иной форме протеста против колымской ссылки и ее слишком тяжких условий, роковым образом закончившееся кровавой драмой 22 марта 1889 года [* См. статьи Минора: «Якутская драма» («Былое» 1906 г. № 9), Л. Мельшина: «Две трагедии» («Современные Записки» 1906 г.) и Вилюйца: «Якутская трагедия» («Рус. Мысль» 1906 г. № 2).]; на очереди стоял и ряд других вопросов, касавшихся моральной и материальной стороны жизни ссыльнополитической колонии. Для обсуждения всех этих вопросов были организованы общие собрания, на которых иногда читались специальные доклады, сопровождавшиеся весьма оживленными прениями, приобретавшими подчас довольно острый характер. Между прочим, в это же время обсуждался и в значительной мере был практически разрешен и вопрос об учреждении в Якутске клуба и библиотеки при нем. С этой целью была нанята специальная квартира, служившая местом для собраний ссыльных и помещением для библиотеки, составившейся из книг, собранных у членов местной колонии. В качестве хозяина на этой квартире поселился студент петербургского технологического института Ноткин (убитый во время расправы 22 марта). В импровизированном клубе, между прочим, состоялся целый ряд заседаний, на которых обсуждался текст приветственного адреса от местной колонии политических ссыльных Французской республике по поводу столетней годовщины Великой Революции [* Между прочим, по поводу этого адреса якутская администрация затеяла целое дело «о преступных сношениях местных политических ссыльных с иностранною державою».]. Собрания эти были довольно многолюдны и сопровождались продолжительными и оживленными дебатами. В результате долгих споров из трех поставленных на голосование адресов большинством был одобрен адрес, составленный П. П. Подбельским (убитым впоследствии во время драмы 22 марта). Во всех этих собраниях и дебатах Гоц принимал самое деятельное участие. Когда протест против невозможных условий средне-колымской ссылки принял настолько острый характер, что каждый день можно было ожидать резкого конфликта с администрацией, Гоц все время оставался в городе, готовясь вместе с товарищами к надвигавшейся грозе.
    От 11-го марта 1889 года имеется личное прошение М. Р. Гоц Якутскому Губернатору:
    «Во время своего пребывания в г. Нижнеудинске я получил телеграмму о том, что у г. Нижнеудинского Исправника лежат присланные для меня деньги пятьдесят (50) рублей. Несмотря на свои запросы, я их от г. Исправника не подучил, но, надеясь на то, что эти деньги будут мне переданы в Иркутске, я сделал заем на соответствующую сумму. Однако и в Иркутске я их не получил, и только теперь они были присланы г. Якутскому Полицеймейстеру.
    В виду вышеизложенного честь имею покорнейше просить Ваше Превосходительство сделать распоряжение о выдаче этих денег мне для уплаты долга, иначе мне придется выплачивать его из того пособия, которое является еле достаточным для жизни здесь, особенно при семейном моем положении. Михаил Гоц».
    На это прошение Якутское Областное Управление от 14 марта 1889 года за № 313 секретно уведомило Якутское Окружное Полицейское Управление, в ведении которого был М. Р. Гоц:
    «Так как административному ссыльному Михаилу Гоц со времени прибытия его в Якутск прислано его родственниками по настоящее время сто пятьдесят три (153) рубля 91 копейка, которые ему по просьбе его и выданы без удержания в пополнение выданного ему от казны ежемесячного пособия, — то поручаю Окружному Полицейскому Управлению на эту сумму прекратить Гоцу выдачу казенного пособия с 1-го апреля сего года».
    Через два месяца после драмы была получена от Ковенского Губернатора бумага на имя Якутского Губернатора:
    «Вследствие отношения от 25 ноября прошлого года имею честь уведомить Ваше Превосходительство, что купеческий сын Мовша-Ицык Шлемович Рафаилович Гоц подлежит поступлению в военную службу в настоящем 1889-м году и должен отбывать воинскую повинность в 1-м призывном участке Шавельского уезда. По семейному положенію означенный Гоц никакими льготами не пользуется так как имеет старшего брата Маркуса, которому по семейному списку в настоящее время значится 25 лет».
    На этой бумаге карандашом якутского чиновника вверху написано: «к исполнению», а внизу другой рукой: «выждать до утверждения приговора военного суда».
    Все участники «Мартовской драмы» политические ссыльные были переданы военному суду, который состоялся 13 июня и приговорил всех к каторжным работам, иных к смертной казни, что и было приведено в исполнение. Повешено было трое: Коган Бернштейн, Гаусман и Зотов [* См. об этом процессе и о казненных в «Былом» в статьях Минора и др.].
    Уже 18-го августа 1889 года Якутский Губернатор ответил в Ковно:
    «Вследствие отношения от 24 мая сего года за № 4702 имею честь уведомить Ваше Превосходительство, что административный ссыльный, сосланный в Якутскую область за государственное преступление купеческий сын Мовша Гоц, подлежавший к поступлению на военную службу в настоящем году, по приговору военно-судной комиссии, состоявшемся 13-го июня сего года и конфирмации временно-командующего войсками Иркутского военного округа от 20-го июля 1889 года за вооруженное сопротивление властям в г. Якутске в числе прочих приговорен к лишению всех прав состояния и к ссылке в каторжные работы без срока. Поэтому Мовша Гоц не имеет быть привлечен к отбыванию воинской повинности за призывной участок Шавельского уезда».
    Справка: «По приговору Военно-Судной комиссии, конфирмованному временно-командующим войсками Иркутского военного округа 20-го июля 1889 года Мовша Гоц присужден за вооруженное восстание против властей 22-го марта 1889 г. в Якутске к лишению всех прав состояния и к каторжным работам без срока. Приговор объявлен 7-го августа 1889 года и Гоц отправлен в г. Вплюйск для заключения в Вилюйский острог».
    Трагедия 22 марта 1889 г. разыгралась в доме, где помещался вышеупомянутый клуб и куда в этот день ссыльные, по предложению администрации, собрались для выслушания ответа на их требования, предъявленные губернатору (должность губернатора в то время исполнял вице-губернатор Осташкин).
    Не касаясь подробностей кровавых событий этого дня, описанных уже в статьях, отмеченных мною выше, скажу только, что дом, где собрались ссыльные, был со всех сторон окружен цепью вооруженных солдат, затем отряд солдат, под командою офицера Карамзина был введен внутрь дома, и здесь после безуспешных переговоров с собравшимися, офицер, по предложению полицеймейстера Сукачева, приказал солдатам действовать силой. Сначала пущены были в ход приклады, потом штыки, наконец, сделав ружейный залп, солдаты выбежали вон из комнаты. Вслед затем начался учащенный обстрел дома извне. Во время этого обстрела одной из солдатских пуль, пробивших стену дома, и был ранен Гоц на вылет в грудь. Он упал. Лежа на полу, он, по-видимому, с большим трудом дышал и испытывал сильные боли; среди треска ружейных выстрелов, стонов раненных, плача склонившейся над ним жены, я слышал, как он произнес: «я умираю». Прошло еще довольно много времени, прежде чем администрация, убедившись в отсутствии всякого сопротивления вооруженной силе, распорядилась подобрать раненных; вместе с другими раненными Гоц был отправлен в городскую больницу; остальные его товарищи, счастливо избежавшие солдатских пуль, были арестованы и отправлены в тюрьму.
    Через год после этого смотритель Вилюйской тюрьмы хорунжий Свешников при своем донесении прислал прошение М. Р. Гоца:
    «Его Превосходительству Господину Губернатору Якутской Области
    Ссыльно-каторжного Мовши Гоц
                                                                       Прошение.
    Вследствие распоряжения г. Прокурора, деньги, присланные моими родителями на улучшение, дозволенное законами, моего содержания в тюрьме, были задержаны впредь до решения Якутским судом дела о взыскании с меня и других осужденных по делу о вооруженном сопротивлении 22-го марта 1889 года судебных издержек. Теперь г. Смотритель Вилюйского Каторжного острога получил распоряжение о том, чтобы присланные на его имя деньги были на основании приговора Якутского суда пересланы в Якутск. В виду того, что мне совершенно неизвестно, каков приговор суда, в каком размере взыскиваются с меня судебные издержки, сколько лет я обязан их выплачивать и пр., я покорнейше прошу Ваше Превосходительство, если это возможно, известить меня об этом. Ссыльно-каторжный Мовша Гоц. 5-го сентября 1890 г.».
    На это прошение Якутское Областное Управление по 2-му отделению 9 сентября 1890 г. № 1164 Вилюйскому Окружному Полицейскому Управлению секретно ответило:
    «Вследствие прошения ссыльно-каторжного государственного преступника Мовши Гоца, представленного Смотрителем Вилюйского острога при донесении от 7-го сего сентября с ходатайством об объявлении ему, Гоцу, суммы судебных издержек, подлежащих ко взысканию с виновных в вооруженном сопротивлении властям 22 марта 1889 года в г. Якутске, второе отделение Областного Управления по приказанию господина Губернатора уведомляет Окружное Полицейское Управление для объяснения установленным порядком чрез Смотрителя Острога сказанному Гоцу, что по этому делу казна израсходовала четыре тысячи девять сотъ десять (4910) рублей 33 копейки, а потому на основании приговора Якутского Окружного Суда, состоявшегося на 22 мая сего года конфискованные у него, Гоца, как равно и у других осужденных военно-судной комиссией лиц деньги зачисляются в доход казны на пополнение означенного взыскания».
    Сколько всего денег было конфисковано у ссыльно-каторжан «вилюйцев» и в частности у Гоца, сколько времени выплачивали они издержки казны на их осуждение и выплатили ли они этот «долг» казне, — из бумаг не видно.
    Все осужденные по делу 22 марта 1889 г., в числе 21 (считая и четырехлетнего сына вдовы казненного Когана-Бернштейна), были отправлены в вилюйский острог, где некогда отбывал свою каторгу Н. Г. Чернышевский. Эта тюрьма представляла собою довольно большой деревянный дом на фундаменте; наружный ход вел в переднюю, с правой стороны которой находилась общая камера с деревянными нарами для мужчин, с левой — маленькая комната, где поместились Н. О. Коган-Бернштейн с сыном. Следующая за передней огромная светлая комната служила столовой и библиотекой. В столовую вели двери из второй мужской общей камеры и из комнаты, в которой помещались женщины. В этой последней комнате и жил во время своего вилюйского плена Н. Г. Чернышевский. Она имела вид обыкновенного жилого помещения, просторного и светлого, в два окна. Стены ее были оклеены обоями, потолок затянут белым полотном. Вместо нар здесь для каждой заключенной стояли койки; у стены между окон стоял стол и несколько табуреток.
    Строй жизни заключенных в вилюйском каторжном остроге был довольно оригинален. Каторжане-мужчины были закованы в цепи, и хотя они обязаны были их носить, не снимая ни днем, ни ночью, тем не менее правило это нарушалось сплошь и рядом: кандалы снимались всегда ночью перед сном и нередко днем. Эти вольности молчаливо были признаны не только тюремными надзирателями, относившимися к заключенным с чрезвычайным доброжелательством, но и смотрителем острога, хорунжим Свешниковым, который вообще вел себя по отношению к вверенным его попечению вилюйцам корректно и почтительно. В праздник Пасхи, в день нового года смотритель всегда являлся в парадной офицерской форме в тюрьму и приносил свои поздравления, пожимая руки вверенным ему кандальникам. Нередко посещал тюрьму и местный исправник, любивший вести беседы с вилюйцами на политические темы.
    Никаких внешних обязательных работ для обитателей острога не полагалось. Тем не менее, работы было для всех достаточно, так как все тюремное хозяйство велось заключенными исключительно личным трудом. Заведывание хозяйством поручалось одному из товарищей, который, в качестве старосты, получал от смотрителя тюрьмы продукты: мясо, муку, приварок; остальные члены тюремной общины распределяли между собою текущие ежедневные работы по очереди, группируясь по отдельным специальностям — поваров, хлебопеков, самоварщиков, банщиков. Гоц неоднократно исполнял обязанности старосты, а в качестве рядового работника — должность самоварщика. Женщины исполняли обязанности по уборке и мытью посуды после обеда.
    Пищевой режим в Вилюйском остроге был очень скромен, и хотя один из тюремных надзирателей, взирая на жизнь вилюйцев, с чувством великой зависти и заявлял им: «Ваша жизнь что ж?.. Одна пишша (пища)!», — тем не менее вкушать этой «пишши» приходилось только один раз в день, причем, чтобы наесться досыта, нужно было проглотить изрядную порцию черного хлеба. Никакими денежными суммами вилюйцы почти не располагали, так как деньги, присылавшиеся заключенным их родными, подвергались конфискации в пользу казны, на покрытие судебных издержек по якутскому процессу; поэтому в конце концов от этих получек пришлось отказаться. Однако на выдаваемых тюремной администрацией продуктах удавалось делать экономию, и получавшиеся остатки муки и крупы превращались в деньги. Составлявшаяся таким образом в конце каждого месяца денежная сумма, за вычетом известной доли, предназначенной для экстренных надобностей (улучшение пищи для больных и т. п.), распределялась между членами тюремной артели поровну. Но денежные доли, приходившиеся на каждого, были настолько ничтожны, что сплошь и рядом чай приходилось пить без сахару, а курильщикам, вместо папирос из турецкого табаку, приходилось сосать «собачьи ножки» из махорки.
    Монотонное течение тюремной жизни изредка оживлялось празднествами, устраивавшимися по поводу дня рождения кого-либо из товарищей, дня нового года, в дни Светлого праздника. Но особенно торжественно праздновалась вилюйцами годовщина рождения П. Л. Лаврова. В этот день в столовой на видном месте появлялся красовавшийся на мольберте большой портрет Лаврова, превосходно исполненный углем одной из заключенных; во всей тюрьме чувствовалось приподнятое настроение; староста, вечно раздражавший; своей скупостью, в этот день обнаруживал необыкновенную щедрость; дежурный повар пускал в ход все свое кулинарное искусство. Вечер проходил в оживленной товарищеской беседе, в песнях и плясках под ритмические напевы. Гоц, глубоко чтивший Лаврова, как своего учителя, принимал живешее участие как в подготовлении этого праздника, так и в самом празднике; во время этой тюремной вечеринки его звучный голос громко выделялся среди остальных голосов товарищеского хора; он пытался даже танцевать, хотя в области танцев проявлял полную и безнадежную бездарность.
    Свои длинные и невольные досуги, остававшиеся по окончании обычных хозяйственных обязанностей, заключенные проводили в усиленных занятиях наукой и в изучении иностранных языков. Иные из обитателей вилюйского острога вышли из него с основательными знаниями трех новых языков. Из России некоторые вилюйцы получали много книг; получались также газеты, журналы. Так как почта приходила в Вилюйск только раз в месяц, то периодические издания получались сразу за целый месяц; понятно, что при таких условиях прибытие почты являлось самым выдающимся событием в жизни вилюйских каторжан.
    Некоторые из вилюйцев предавались книжным занятиям с чрезвычайным азартом. Создавался как бы своеобразный спорт, где каждый старался не отставать «на поприще ума». Никто, однако, не вкладывал в эти занятия, столько энергии и настойчивости, как Гоц. Пребывание в общем тюремном помещении, конечно, не особенно благоприятствовало успеху занятий. Поэтому Гоц старался использовать время, когда вся тюрьма была еще погружена в глубокий сон. В темные зимние утра, задолго до рассвета, часов в 6 и даже раньше, Гоц уже сидел в столовой за длинным обеденным столом, сосредоточенно склонившись над книгой, освещенной слабым чадящим пламенем сальной свечи. Мало-по-малу выползали из своих камер еще два-три усердных книжника, торопившихся занять более удобное место у общественной свечи (при длинных зимних, вечерах и скудости материальных средств, сальные свечи, в ограниченном количестве выдававшиеся тюремным начальством, ценились на вес золота). Редко, однако, кому удавалось опередить Гоца, появлявшегося почти неизменно первым у заветного огонька.
   С пробуждением тюрьмы, с появлением на столе огромного самовара Гоц прерывал свои занятия; после чая он опять к ним возвращался. Чтобы оградить себя от дневного шума, он часто сидел за книгой, заткнув себе уши пальцами. По временам, когда у него обострялась болезнь глаз, которою он страдал, ему читала вслух его жена.
    По инициативе Гоца, в тюрьме было предпринято издание рукописного журнала, под названием «Вилюйскій Сборникъ»; Гоц же был и одним из главных его редакторов; успели выпустить лишь два номера, составившие две довольно толстые тетради в четвертую долю листа; в журнале приняли участие 56 сотрудников.
    М. Р. Гоц и его товарищи по суду просидели в Вилюйском остроге до мая 1892 года, а в мае были отправлены из Якутска в распоряжение Иркутского Губернатора для отбывания каторги в Забайкальских каторжных тюрьмах, специально приспособленных для каторжан всех категорий и сроков.
    В «деле» имеется еще одна бумажка — отпуск с препроводительной бумаги Якутского Губернатора от 28 февраля 1898 года за № 234:
                                                                                                                         «Секретно.
    В Департамент Полиции.
    «Вследствие циркулярного предписания от 15-го декабря минувшего года имею честь препроводить в Департамент Полиции документы при описи, при сем приложенной, на ссыльного за государственное преступление Мовшу Гоца, присужденного за вооруженное сопротивление властям 22-го марта 1889 года в г. Якутске в каторжные работы и отправленного 31-го мая 1892 г. из Якутска в распоряжение Господина Иркутского Губернатора.
    И. Д. Губернатора Скрипицын. Скрепил Старший Советник Виноградов».
                                                                                    ------
    В 1892 г. несколько обитателей вилюйского острога были выпущены на поселение; бессрочные же (в числе их Гоц) и долгосрочные каторжане-женщины были отправлены на Кару, а мужчины в Акатуевскую тюрьму, куда раньше еще были переведены карийские каторжане; из бывших карийцев вилюйцы застали в Акатуе лишь двоих: Березнюка и П. Ф. Якубовича.
    В Акатуевской тюрьме, где политические помещались в общих камерах с уголовными, Гоцу пришлось испытать все строгости настоящего каторжного режима (весьма, впрочем, далекого от тех кошмарных ужасов, которые приходится переживать политическим заключенным современных каторжных тюрем). В арестантском одеянии, с полубритой головой, закованный в цепи, он вместе с товарищами и уголовными арестантами исполнял обязательные работы в рудниках. Переход от льготного режима вилюйского острога к строгому режиму Акатуевской каторжной тюрьмы не произвел, по-видимому, никакого удручающего действия на психику Гоца.
    Вместе с тем особый интерес представляла для него встреча с Якубовичем, как человеком, игравшим видную роль в революционном и литературном мире, к которому и сам Гоц тяготел всеми своими чувствами и помыслами. Со своей стороны, Якубович не мог не оценить вечно бурлившей энергии, идейного энтузиазма, ясного и острого ума нового товарища. Они быстро сблизились, и между ними завязалась тесная дружба. С Гоцом чаще, чем с кем-либо другим, Якубович делился мыслями и планами о своих литературных работах; ему на суд он предлагал свои стихи, главы из Записок «Из мира отверженных», которые автор часто читал в кругу своих акатуевских товарищей.
    В Акатуе Гоц пробыл в течение года, а затем его перевели в Алгачи; обстоятельства сложились так, что вместе с ним был переведен и автор этих заметок. Здесь мы снова очутились в условиях очень льготного режима. Среди массы уголовных арестантов, собранных в алгачинской каторжной тюрьме, мы были единственными политическими заключенными. Вначале мы были помещены в обыкновенной общей уголовной камере, где заняли два места рядом, с краю, на нарах. С первых же дней пребывания в Алгачах мы позволили себе некоторые незначительные отступления от тюремных распорядков: не выходили во двор ни на молитву, ни на поверку. Тюремное начальство легко, по-видимому, мирилось с этими вольностями и довольствовалось тем, что поверяло нас в камере. Книг, кроме разрозненных томов Гл. Успенского и Достоевского, мы не имели. После вечерней поверки нас запирали на замок, и мы коротали длинные зимние вечера за чтением названных авторов; чаще читали друг другу вслух.
    Однажды вечером Гоц, не говоря мне ни слова, вместо обычного чтения вынул несколько листов почтовой бумаги большого формата и, примостившись к свечке, горевшей на нарах, принялся писать. В следующий вечер повторилось то же самое; третий вечер — Гоц снова пишет, и так последовал длинный ряд вечеров, в течение которых он, сосредоточенно склонившись над бумагой, усердно водил по ней пером, на время отрываясь от исписанных страниц, как бы припоминая что-то, и потом опять с удвоенной энергией продолжая свое писание. Хотя я и очень сильно был заинтригован этой систематической и не ослабевающей работой Гоца, тем не менее, я не считал удобным задавать ему по этому поводу какие-либо вопросы, сам же он по прежнему хранил абсолютное молчание.
    В один из таких вечеров, когда я, после поверки, расположился на нарах с томом Достоевского в руках, Гоц вынул кипу исписанных листов и обратился ко мне с вопросом:
    — Не хочешь ли, М., послушать написанное мною?
    — Пожалуйста, — поспешил я согласиться, — тем более, что, откровенно говоря, твое энергичное писание и тайна, которой ты отгородил его от меня, давно уже возбуждают мое любопытство.
    — Дело, видишь ли ты, в том, что скоро день рождения Веры (жены Гоца), и мне хотелось к этому дню что-нибудь преподнести ей, но после долгих размышлений я ничего другого не мог придумать, как написать для нее вот эти воспоминания, которые до отсылки хотел бы тебе прочитать.
    — Придумано прекрасно. Читай, буду слушать тебя в оба.
    В камере мало-по-малу, воцарилась тишина. Наши уголовные сожители улеглись на своих нарах и готовились ко сну. Чтобы не нарушать их покоя, Гоц близко пододвинулся ко мне и начал вполголоса, но внятно, читать свои Записки.
    Они были очень любопытны. Написанные вполне литературным языком, Записки и по содержанию представляли немалый интерес, не только биографический, но и общественный. Автор говорил в них о существовавших в его время кружках молодежи и о господствовавших в них идейныхъ увлечениях; в частности он сообщал характерные данныя о кружке так называемых «мыслящих реалистов», слепых поклонников писаревских идей, крайне своеобразно преломлявшихся в умах некоторой части радикально настроенной молодежи того времени. От описания кружков и идейных течений Гоц переходил к характеристике отдельных наиболее выдающихся представителей их; получилась целая галерея живых, ярких образов современного ему поколения, в которых с тонкой наблюдательностью были отмечены их наиболее типичная черты.
    Вообще «Записки» Гоца слушались с неослабевающим интересом, и мне кажется, что их общественно-литературное значение, как документа для характеристики настроений гимназической молодежи конца 70-х и первой половины 80-х годов прошлого века, совершенно бесспорно. Вот почему было бы весьма желательно появление их в печати целиком. До сих пор, насколько мне известно, была напечатана лишь часть его воспоминаний за подписью «М. Р. Г.» в журнале «Былое», где он рассказывает об одном из бывших своих товарищей по радикальским кружкам, получившем впоследствии столь печальную известность, С. В. Зубатове.
    Во время пребывания в Алгачах Гоц написал еще одну статью. По поводу этой работы должен предварительно заметить, что из общей уголовной камеры мы вскоре были переведены в отдельную комнату; здесь нам был предоставлен целый ряд льгот, важнейшей из которых была возможность получения не только журналов, но и газеты «Русскія Вѣдомости».
    В то время французским правительством была предпринята экспедиция в страну матабелов. Читая известия о победоносных подвигах французских войск, свирепствовавших среди африканского народца, Гоц испытывал чувство глубокого возмущения и под этим впечатлением написал довольно большой и очень интересный фельетон, в котором подверг резкой, но правдивой критике хищническую колониальную политику европейской буржуазии. Этот фельетон был отправлен в редакцию «Русскихъ Вѣдомостей», дошел ли он по назначению и был ли он напечатан, мне осталось неизвестным.
    Алгачами не закончились еще каторжные тюрьмы Гоца. В 1894 г. он (а с ним и я, его постоянный спутник по тюрьмам и этапам) был переведен в Зерентуйскую каторжную тюрьму. Как и в Алгачах, в Зерентуе мы были также освобождены от обязательных работ в рудниках и состояли на больничном положении.
    В это время по району нерчинской каторги совершал турне англичанин Девинт, и мы были заранее предупреждены начальством, что знатный иностранец выразил намерение посетить и нас. Не зная, с какой миссией приехал Девинт, и предполагая в нем нового наблюдателя русской каторги, мы, во всякомъ случае, решили оказать представителю просвещенной нации радушный прием. Общими силами мы даже сложили английскую фразу I am very glad to see you, которой Гоц должен был приветствовать англичанина. Хотя фраза была составлена и не особенно складно, но цели своей она достигла. Когда Девинт, появившийся в нашей больничной камере в сопровождении начальника нерчинской каторги, полковника Томилина, услышал из уст Гоца английское приветствие, он весь расцвел в улыбку. Еще в больший восторг пришел он, когда увидел на столе английскую книгу Гайндмана о социализме; при этом он поспешил объявить, что почтенный лидер английских социалистов — один из самых близких друзей его. Это сообщение окончательно расположило нас в его пользу, и между нами началась непринужденная беседа, которая велась на французском языке. Любознательный англичанин забрасывал нас вопросами о причинах, приведших нас на каторгу, о тюремном режиме, о наших товарищах и т. п. В беседе принимал участие и полковник Томилин, дававший иногда свои объяснения. На прощание, пожимая нам руки, Девинт выразил удовольствие по поводу состоявшейся встречи.
    По поводу этого свидания Гоцу позднее пришлось испытать сильное разочарование; он узнал, что Девинт явился на русскую каторгу в качестве корреспондента от одной английской газеты с своеобразной миссией — опровергнуть Кеннана, книга которого о русской политической каторге возбудила такой огромный интерес во всем цивилизованном мире; что мы послужили английскому корреспонденту живой иллюстрацией того тюремного рая, о котором он красноречиво распространялся в своих корреспонденциях, как об обыкновенном явлении в жизни политических каторжан
                                                                                    ------
    После пересмотра дела об якутской драме все вилюйцы были освобождены из тюрем и отправлены на поселение. Гоц с женою сначала уехал в Читу, а затем переселился в Курган, где поселился также и П. Ф. Якубович.
    О курганской жизни Гоца я не имею подробных сведений. Мне известно только, что здесь он занимался журнальной работой. Вместе с Якубовичем он принимал деятельное участие в ярко радикальной газете «Степной Край», которая за «вредное» направление была закрыта администрацией, и написал несколько статей, напечатанных в «Мірѣ Божіемъ» и в «Русскомъ Богатствѣ».
                                                                                    ------
    В 1898 г. Гоц получил разрешение вернуться в Россию. Он поселился в Одессе, где мы снова встретились.
    В Одессе Гоц поступил въ контору местного отделения чайной фирмы своего отца. В общественной жизни он не принимал почти никакого участия; он даже стоял в стороне от местных революционных организаций. Его единственное выступление перед публикой состоялось в день чествования сорокалетия литературной деятельности Н. К. Михайловского. Местное литературно-артистическое общество устроило по поводу этой знаменательной годовщины специальный вечер, на котором Гоц и автор этих заметок выступили с рефератами, посвященными характеристике Михайловского, как социолога и публициста. Реферат Гоца представлял собою извлечение из обширной статьи его, впоследствии напечатанной в сборнике «На славномъ посту».
    Спокойная, обеспеченная и с виду вполне буржуазная жизнь Гоца в Одессе была для него лишь временной передышкой. Он сознательно устранился от широкой общественной и, тем более, местной революционной деятельности. Под внешней маской политической благонадежности, которую он старался сохранить, во что бы то ни стало, у него уже зарождались широкие планы политической деятельности. Разработка и осуществление этих планов относятся к заграничному и самому богатому периоду его кипучей жизни, для которого исторія еще не наступила [* Впоследствии, когда М. Р. Гоц жил за границей, его имя приобрело широкую популярность во всех слоях европейского населения, благодаря роковой ошибке русского правительства. В 1903 г., во время пребывания Гоца в Италии, куда проектировалась поездка Государя, наша администрация из чисто полицейских соображений потребовала у итальянского правительства выдачи, Гоца, как участника в убийстве министра Сипягина, в чем на самом деле он был не повинен. Гоц был арестован и посажен в неаполитанскую тюрьму. В печати без различия направлений началась энергическая кампания в пользу Гоца. На своих собраниях заговорила вся европейская демократия. Дело перешло, наконец, в итальянскую Палату Депутатов, и здесь раздался единодушный крик негодования против ареста Гоца. Через несколько дней неаполитанский Суд признал требование русского правительства неосновательным, и Гоц получил полную свободу.]...
    Вилюецъ.
    /Завѣты. № 5. Май. С.-Петербургъ. 1913. С. 64-84./







                                                                     ПРЕДИСЛОВИЕ
    Издание настоящего сборника приурочено к тридцатипятилетней годовщине казни незабвенных товарищей А. Л. Гаусмана, Н. Л. Зотова и Л. М. Коган-Бернштейна.
    Составляя эту книгу, «вилюйцы», дожившие до этой вечно памятной годовщины, руководствовались не только горячей привязанностью и любовью к погибшим товарищам, светлые образы которых живут в их сердцах. Они руководились также сознанием революционного долга — запечатлеть образы погибших революционных борцов в памяти потомства и зафиксировать для историка русского революционного движения, на основании личных воспоминаний и пережитого опыта, подробности тех событий, за участие в которых наши товарищи-борцы заплатили своей жизнью.
    В мартирологе русской революции Якутская драма 1889 г. займет свое определенное место. Предлагаемый сборник, как надеются его составители, даст читателю, вообще интересующемуся революционным прошлым, и в частности историку, тот материал, который поможет им не только определить это место, но и оценить самый характер и значение событий, разыгравшихся в Якутске 22 марта (3 апреля) и 7 (19) августа 1889 года.
    Вместе с тем, составители сборника не могут не признать, что собранные ими материалы, касающиеся этих событий, далеко не имеют исчерпывающего характера. О некоторых из погибших товарищей даны слишком краткие и отрывочные сведения; о других (т.т. Ноткин, Шур) сведения еще не собраны. Помимо этого, остался неиспользованным довольно обильный материал, появившийся, в связи с якутскими событиями, заграницей, как на русском, так и на иностранных языках. Это, разумеется, крупный пробел, которого составители сборника не могли избежать, ибо, с одной стороны, они не располагали временем, необходимым для выполнения столь обширной задачи, а с другой — не решались чрезмерно увеличивать объем книги, что могло бы сильно удорожить ее издание.
    Статьи и материалы, помещаемые в книге, почти все печатаются впервые. Только статьи: «Якутская трагедия» и «Три казни», как это указано в соответствующих примечаниях, были раньше напечатаны в других изданиях. Однако, и эти статьи в настоящем сборнике печатаются в несколько переработанном виде и с некоторыми добавлениями.
    Огромное большинство статей написано непосредственными участниками кровавой якутской истории. Только пять статей и заметок принадлежат перу товарищей, хотя и не принимавших непосредственного участия в событиях 22 марта (3 апреля) 1889 года, но очень тесно связанных с некоторыми из погибших во время этих событий узами личной дружбы и общей революционной работой. Это — статьи товарищей Штернберга, Гедеоновского, Робсмана и Вагнер.
    За всем тем составители сборника убеждены, что предлагаемые статьи и материалы, собранные вместе, не только познакомят широкие круги читателей с одним из потрясающих кровавых эпизодов нашего революционного прошлого, но и внесут некоторые новые штрихи, важные для общей истории революционного движения 80-х годов прошлого века — последнего периода эпохи «Народной Воли».
    М. Брагинский.
    5-е августа 1924 года.
    Москва.
                                                           ЯКУТСКАЯ ДРАМА
                                                   22 марта (3 апреля) 1889 года*
    [* Эта статья была первоначально напечатана в 1906 г. в «Русской Мысли» № 2. В первоначальный текст статьи внесены некоторые дополнения; местами же текст сокращен.]
    1-ое марта . 1881 г. составляет ту историческую грань, за которой волна народовольческого движения в России, достигнув своего высокого подъема, начинает идти на убыль. Героическое единоборство титанов «Народной Воли», завершившееся великим актом тираноубийства, стоило им колоссальных и незаменимых потерь. Некогда грозная и наводившая неподдельный трепет на русский царизм партия «Народной Воли» истекала кровью в неравной борьбе.
    Вторая половина 80-х годов отмечена, поэтому, в летописях русской общественности, как время ослабления и упадка революционного движения, как время заката народовольчества, на смену которого еще не пришли тогда только нарождавшиеся новые силы русской революции — первичные формирования революционных рабочих организаций.
    Правительство Александра III, ставшее на путь самой разнузданной реакции, применяло к революционерам систему самых беспощадных репрессий. Жестокие преследования выводили из строя обескровленной и сильно поредевшей революционной армии ее вождей и рядовых работников, напрягавших последние усилия, чтобы поддержать угасавшее пламя народовольчества. Наиболее яркими попытками в этом направлении были попытки на севере Германа Лопатина, на юге — Оржиха и, наконец, покушение на жизнь Александра III, 1-го марта 1887 г., организованное кружком питерских студентов с Ульяновым (братом т. Ленина) во главе. Закончившаяся так трагически для ее организаторов, эта позднейшая народовольческая попытка была последней террористической вспышкой, быстро угасшей вместе с жизнью казненных молодых борцов. В последовавший затем период борьбы с революционерами царское правительство предпочитало действовать методом административной расправы. Уничтожение революционной «крамолы» путем систематического изъятия из жизни деятелей революционного движения стало основной, задачей бешеной и мстительной реакции эпохи Александра III. Несомненно, одним из мотивов этой замены явилось, помимо стремления к облегчению и упрощению способов расправы со своими пленниками, желание фальсифицировать в глазах, главным образом, европейского общественного мнения картину общего положения дел в России. Однако, правительство не могло удовольствоваться простой заменой прежних кровавых приговоров послушных ему судов сравнительно мягкими административными карами, не превышавшими 3-5 лет ссылки в Западную и Восточную Сибирь. Поэтому, в систему административной ссылки очень скоро были введены реформы. Вдохновителем этих реформ был министр внутренних дел Дурново, занимавший тогда должность директора департамента полиции. По его инициативе сроки административной ссылки были удвоены; по истечении же их они снова могли быть продолжены, по усмотрению департамента полиции. Но и этого было мало. Для лиц, без суда ссылаемых на 8, 10, 12 лет, нужно было создать такие условия жизни, которые не уступали бы каторжному существованию.
    «Сколь развращенным воображением нужно было обладать», — воскликнул наш великий писатель в одной из своих бессмертных сатир, — «чтобы придумать такое место, как Верхоянск или Средне-Колымск!» И в самом деле, в этом отношении полет административного воображения был поистине, беспределен. В чем ином, а в изобретательности по части различных способов систематического истребления деятелей революции русская бюрократия проявила блестящие способности. Верхоянск и Колымск, предназначенные служить местом ссылки для долгосрочных административно-ссыльных без различия пола и национальности, должны были также и, главным образом, служить местом административно-ссыльной оседлости для революционеров-евреев, которые обязательно высылались туда, независимо от срока назначенной им административной кары.
    Скопившаяся к этому времени в плену у самодержавия огромная масса живых революционных сил и подлежала ссылке в «более или менее отдаленные места» Сибири. Партия за партией, через центральную московскую пересыльную тюрьму (Бутырки) отправлялась туда этапным порядком революционная молодежь, состоявшая преимущественно из приверженцев «Народной Воли», и сохранивших до конца верность ее революционным заветам.
    Первая весенняя партия политических административных ссыльных, в составе которой находился и пишущий эти строки, была отправлена из московской пересыльной тюрьмы в мае 1888 года и после бесконечных мытарств этапного путешествия прибыла в Якутск в ноябре того же года. Для многих из наших товарищей Якутск был лишь временной остановкой, после которой предстоял еще длинный и трудный путь в Верхоянск и Средне-Колымск.
    Управляющим Якутской областью был в это время генерал Светлицкий, один из тех немногих администраторов, у которых голос благоразумия и способность к человеческому, а не бюрократическому, пониманию исключительных условий ссыльной жизни, не были заглушены бездушными требованиями петербургских канцелярий. Под умеряющим влиянием губернатора и второстепенные представители губернской власти воздерживались от эксцессов административного усердия. Таким образом, установился тот сравнительно мягкий режим, при котором ссыльные могли селиться в самом городе; водворенные же в улусах получили возможность почти без всяких затруднений приезжать в город и оставаться здесь на более или менее продолжительное время.
    Прибытие каждой новой партии ссыльных составляло целое событие в жизни местной колонии. Ко времени, о котором у нас идет речь, в Якутске скопилось значительное число молодых людей, которым предстояла ссылка в Средне-Колымск. Но временно отпущенные на свободу, все спешили возможно полнее воспользоваться ее первыми днями, и, под бодрящим впечатлением новых встреч, товарищеских приветствий, бесед и собраний, мысль о выступавшем в далекой перспективе Средне-Колымске на первых порах никого не смущала.
    Вскоре, однако, наступил конец нашей временной свободе. Близилась пора, когда снова, в сопровождении конвойных казаков, многие из вновь прибывших административно-ссыльных должны были пуститься в дальнейший, самый длинный и трудный, путь. Не стесняемые администрацией ни в порядке установления очереди отправления, ни в количестве багажа и запаса провизии, мы по мере возможности снабжали отправляемых товарищей необходимыми вещами, наличность которых до известной степени обеспечивала от риска, связанного с продолжительными переездами на оленях по обширным, безлюдным снежным пустыням. При таких условиях, как ни тяжело было нам расставаться с отъезжавшими товарищами, все же сохранялась уверенность, что им удастся более или менее благополучно добраться до места назначения.
    Между тем, оживление, внесенное вновь прибывшими партиями в среду местных политических ссыльных, в большом количестве скопившихся в городе, не только не было нарушено проводами наших первых товарищей, отправлявшихся в Средне-Колымск, но, наоборот, росло вглубь и вширь, значительно повысив обычный тон местной жизни. Почти каждый вечер в той или иной квартире мы собирались тесной товарищеской семьей и вели оживленные беседы и горячие споры по самым разнообразным вопросам, касавшимся и местных интересов ссыльной колонии, и общих интересов нашего революционного движения. Чтобы придать более правильный и постоянный характер нашим собраниям, мы воспользовались квартирой одного из товарищей, студента-технолога Ноткина, и устроили в ней нечто вроде клуба с библиотекой. Здесь, между прочим, горячо обсуждался проект приветственного адреса французскому народу, который мы собирались отправить в Париж по поводу наступавшего столетия великой французской революции [* Этот адрес впоследствии попал в руки якутской полиции, возбудившей по поводу его целое дело «о вредных сношениях с иностранным государством».].
    В то время как общественная жизнь в местной ссыльной колонии достигла своего высшего напряжения, в личном составе высшей администрации произошла перемена. Генерал Светлицкий, вызвавший недовольство в высших бюрократических сферах тем, что «распустил» ссыльных, уехал в отпуск, из которого он уже не возвратился на свой пост; на его место был назначен в качестве и. д. якутского губернатора чиновник особых поручений при иркутском генерал-губернаторе Осташкин, приехавший в Якутск с целью «подтянуть» ссыльных и водворить их в места, назначенные для их постоянного жительства. С рвением исполнительного чиновника приступил Осташкин к осуществлению своей миссии. Энергично принявшись за очистку города от ссыльных элементов и разослав их по улусам, он сделал распоряжение о скорейшей отправке по месту назначения всех вновь прибывших и продолжавших прибывать из России товарищей-ссыльных в Колымск и Верхоянск.
    Новый режим заявил о себе в первый же день после отъезда из Якутска бывшего губернатора генерала Светлицкого. На упомянутую уже мною квартиру Ноткина явился, в сопровождении нескольких полицейских надзирателей и казаков, полицмейстер Сукачев и объявил находившимся тут товарищам, что, как ему известно из дошедших до него частных сведений, мы, без разрешения начальства, устроили библиотеку и учредили незаконный клуб для обсуждения своих дел и для критики действий администрации; в виду этого он, полицмейстер, книги наши должен конфисковать и сообщить о всем деле судебному следователю для привлечения хозяина квартиры и участников происходивших в ней незаконных собраний к ответственности. В ответ на требование выдать книги мы ответили решительным отказом и конфискации их не допустили. Составив об этом протокол, полицмейстер удалился. Для предупреждения административного расхищения наших книг, мы их взяли из квартиры Ноткина и разобрали по рукам.
    С этого момента начался целый ряд репрессий, предпринятых администрацией против ссыльных и главным образом против тех, которые назначены были к отправке в Средне-Колымск. Последних также решено было предварительно выслать из города, временно разослав их по улусам, а затем поочередно вызывать их оттуда группами в 4 человека и назначать к немедленной отправке в Верхоянск и Средне-Колымск. При этом вызываемых из улусов предполагалось по прибытии в город не оставлять на воле, но заключать в тюрьму, и уже оттуда, в сопровождении казаков, отправлять к месту ссылки. Клади каждому из отправляемых 4 человек разрешалось брать не более 5 пудов; кормовые же деньги можно было получить на руки только накануне отъезда. Для ускорения этой процедуры решено было отправлять группы через каждые 7-8 дней.
    Само собою разумеется, что все эти распоряжения нового губернатора вызвали среди ссыльных всеобщее волнение. «Колымчане» признали новые условия отправки в Колымск совершенно неприемлемыми. Начался целый ряд собраний, на которых выяснилось из данных, известных по письмам товарищей, и из объяснений, приведенных компетентными лицами, принявшими участие в наших совещаниях, что и без того крайне рискованное и далекое путешествие, при условиях, созданных мерами нового губернатора, грозит опасностью не только здоровью, но и самой жизни ссыльных. Путь в Колымск составлял не менее 3000 верст; при самой благоприятной обстановке на него требовалось до 2 месяцев времени; на ночевку приходилось останавливаться в сложенных, но никем необитаемых бревенчатых срубах, так называемых, «поварнях»; жилые одиночные якутские юрты попадались лишь после двух-трехдневных переездов в 300-400 верст на оленях; нечего и говорить, что запасаться какой бы то ни было провизией у этих заброшенных и забытых людьми несчастных обитателей юрт и думать было нечего. Напротив, сами они встречали проезжего ссыльного в надежде поживиться у него хлебом, чаем, сахаром, табаком и т. п.
    Таким образом, распоряжениями Осташкина ссыльные не только лишены были всякой возможности подготовиться к предстоявшему им пути, но подвергались опасности голодной смерти в дороге, так как, не говоря уже о такой клади, как необходимый запас теплых вещей и книг, одного только хлеба на человека приходилось везти 4-5 пудов.
    Ссыльные решили собраться для обсуждения создавшегося положения. После целого ряда таких совещаний они постановили, в виду ничем не оправдываемого упорства и наглого произвола администрации, настаивающей на явно неприемлемом порядке переезда ссыльных из Якутска в Колымск, отказаться от подчинения новым распоряжениям губернатора и, в случае применения насильственных мер, оказать вооруженный отпор.
    Была ли, однако, самозащита единственным мотивом этого героического решения? Нет. Во время страстных речей и горячих споров на тайных совещаниях вопрос был скоро перенесен из узких рамок групповых интересов в более широкую область общеполитического значения. Для ссыльных становилось очевидным, что новая политика Якутской администрации была лишь частным проявлением общей системы репрессий центрального правительства. И потому, останавливаясь на вооруженном сопротивлении власти, ссыльные-якутяне оценивали его, не только как акт самозащиты, но и как серьезный повод к открытому и крупному революционному выступлению. Они горячо верили, что их вооруженный протест даст энергичный толчок ослабевшим революционным организациям, поднимет революционный энтузиазм в расстроенных рядах борцов, заставит их сплотиться и с удвоенной силой возобновить натиск на крепость самодержавия. Вместе с тем они глубоко верили, что их вооруженное выступление громким эхом разнесется по отдаленным концам всего мира и вызовет новый взрыв негодования против самодержавия не только в широких кругах русского общества, но и со стороны европейского общественного мнения. Эти предвидения молодых энтузиастов впоследствии отчасти оправдались. Но какой дорогой ценою заплатили они за свое революционное выступление!
    Прежде чем привести в исполнение принятое на последнем совещании решение, некоторые из товарищей, надеявшиеся мирными переговорами с губернатором добиться отмены его нелепых распоряжений, решились отправиться к нему для личных объяснений и указать ему на его очевидное незнакомство с условиями предстоявшего нам пути. Но Осташкин оставался совершенно глух ко всем доводам рассудка и отвечал, что сделанные им распоряжения отмене не подлежат. Тогда нами сделана была новая мирная попытка сломить это дикое, невежественное упорство якутского сатрапа. Накануне отправки в Средне-Колымск первой группы ссыльных, в которую были назначены Пик, Софья Гуревич и Резник с женою, каждый из нас, за своею личною подписью, составил заявление, в котором подробно были указаны трудности предстоявшего нам пути и совершенное им несоответствие распоряжений нового губернатора. С этими заявлениями мы отправились группами в 2-3 человека, в областное правление. Отказ советника правления принять от нас заявления вызвал продолжительные переговоры, во время которых к зданию правления успели сойтись все «колымчане» со своими письменными заявлениями. Напуганный скоплением ссыльных, советник послал за полицмейстером; последний принял от нас наши заявления и обещал передать нам ответ на них на квартире тов. Ноткина.
    Действительно, явившийся вскоре туда полицмейстер сообщил, что губернатор отсрочил действия новых распоряжений до следующего дня, окончательный же ответ нам будет дан завтра; при чем для выслушания этого ответа предложил нам снова собраться в квартире Ноткина.
    Наступал решительный момент. По городу уже стали распространяться зловещие слухи о готовящемся на нас нападении администрации вооруженной силой, о снабжении солдат местного гарнизона боевыми патронами, о предполагаемых арестах. Сведения о составленном против нас заговоре доходили до нас с разных сторон и из источников довольно компетентных. Вечером, накануне рокового дня 22 марта 1889 г., мы снова собрались на квартире Ноткина, чтобы обсудить положение дела. Для нас уже было ясно, что отсрочка окончательного ответа нужна была губернатору только для того, чтобы выиграть время, необходимое администрации для решительного подавления нашего протеста. В виду этого из нашей среды уже стали раздаваться многочисленные голоса, настойчиво высказывавшиеся за необходимость энергично добиваться отмены невозможных распоряжений губернатора. Этот вопрос и сделался главною темою нашего последнего, перед 22 марта, товарищеского совещания, на котором подавляющим большинством решено было на насилия администрации ответить силою, хотя бы в форме вооруженного сопротивления, если мы к этому будем вынуждены.
    С этого момента мы решили по возможности не расставаться и держаться вместе, а, во избежание одиночных арестов на квартирах, сочли полезным не расходиться после нашего ночного совещания и оставаться до следующего утра на квартире тов. Ноткина. Для ограждения себя от неожиданного нападения со стороны полиции нами были поставлены караульные посты, на которых дежурили по очереди. Наши, опасения, однако, не оправдались; ночь прошла благополучно и под утро некоторые из товарищей разошлись по домам, чтобы несколько отдохнуть после почти целых суток, проведенных в состоянии крайнего нервного напряжения.
    На утро рокового дня 22 марта мы, в числе 30 человек, вновь собрались на ту же квартиру в ожидании обещанного нам ответа. Спустя несколько времени сюда явился полицейский надзиратель Олесов и потребовал нас всех в полицию. Это требование мы отказались исполнить по той простой причине, что сам же полицмейстер предложил нам всем собраться на квартиру Ноткина, куда и обещал доставить нам ответ губернатора; поэтому мы остаемся здесь и ждем прибытия полицмейстера. С этим ответом полицейский надзиратель удалился.
    Вскоре после этого товарищ, стоявший на караульном посту у нашего дома, известил нас о приближении вооруженных солдат. В ожидании близкой кровавой развязки, мы старались, хотя и безуспешно, убедить товарищей-женщин удалиться на задний план, сами же собрались большей частью в передней, самой большой комнате и начали ждать событий. У большинства из нас были револьверы, отчасти ранее приобретенные, отчасти специально купленные в последние тревожные дни ожидания вооруженного нападения со стороны администрации.
    Исполненные решимости оказать противодействие всякому насилию, мы в то же время убеждали друг друга сохранять полное хладнокровие и не подавать повода к излишнему раздражению солдат.
    Солдаты, прибывшие под командою подпоручика Карамзина, частью были размещены во дворе, частью вокруг дома, в котором мы находились: небольшой же отряд, предводимый офицером и полицмейстером, вломился с заряженными ружьями на перевес прямо в комнату, расположившись у передней ее стены, выходившей во двор. Мы стояли лицом к лицу с солдатами, отделяемыми от нас рядом стульев и столом.
    Офицер Карамзин обратился к нам с требованием немедленно отправиться в полицию. Под влиянием некоторых товарищей, с самого начала высказывавшихся против активного противодействия вооруженной силе, большинство в конце концов соглашалось выполнить это требование; но под условием удаления солдат. Это условие было решительным образом отвергнуто Карамзиным, заявившим, что он получил распоряжение о приводе нас в полицию под военным конвоем.
    В продолжение этих переговоров полицмейстер Сукачев обнаруживал крайнее нетерпение, как бы стараясь, во что бы то ни стало, предупредить возможность мирного их исхода, и, ежеминутно подбегая к офицеру, перебивал его словами: «Да что с ними разговаривать! Надо действовать! Берите их силою !». Ободряемый этими восклицаниями, офицер, наконец, скомандовал своим солдатам: «Ребята, бери их!». В рядах солдат произошло движение; сначала как-то неуверенно, но затем все энергичнее стали они наступать на нас, в то время как мы старались стульями и столами, торопливо сдвигаемыми перед собою, помешать свободе их движений. В эту минуту начавшейся суматохи стоявший на диване Зотов, вынул из кармана свой револьвер и, потрясая им в сторону офицера, хотел угрозой вооруженного ответа принудить его вовремя обуздать своих расходившихся солдат и остановить, пока не поздно, ставшее уже неизбежным кровавое столкновение. Но жест Зотова произвел эффект прямо противоположный. Вид сверкнувшей стали, по-видимому, окончательно развязал руки подпоручику Карамзину, и он отдал приказ действовать оружием. В первый момент солдаты пустили в ход ружейные приклады и штыки, нанося удары и колотые раны; произошла страшная свалка, послышались стоны раненых, крики женщин, а вслед затем с нашей стороны раздался револьверный выстрел, вызвавший в ответ ружейный залп со стороны солдат в самой комнате, из которой они в следующую минуту, вместе с своим офицером и полицмейстером, поспешно бежали во двор.
    Когда густой пороховой дым, наполнивший после залпа всю комнату, рассеялся, мы, уцелевшие от солдатских пуль и штыков, бросились на помощь раненым. Но не одни только раненые были среди нас. В углу, у задней стены, прислонившись к ней спиною, сидел бездыханный Пик с простреленной головой, бессильно свесившейся на грудь; в соседней комнате в страшных предсмертных муках умирала его жена, София Гуревич, у которой штыками был распорот живот. Крики ужаса и проклятий по адресу палачей смешались со стонами раненых, страдания, которых мы ничем не могли облегчить. Пулею ранены были Минор и Орлов, штыками особенно тяжело были ранены Матвей Фундаминский, получивший несколько глубоких колотых ран, Зороастрова, Капгер, Осип Эстрович и Ноткин. Во время этого же первого нападения на нас был тяжело ранен штыком в паховую область Коган-Бернштейн, которого товарищи поспешили перенести в более или менее безопасное место. Общее возбуждение было настолько велико, что Ноткин, имевший две штыковые раны в виде глубоких царапин на лбу и за ухом, из которых обильно сочилась кровь, как бы не замечая своего положения, переходил из комнаты в комнату, вместе с другими стараясь помочь раненым; и когда товарищи говорили ему: «Да, ведь, вы ранены!». Он самым успокоительным тоном отвечал: «О, это пустяки! Не волнуйтесь только, не волнуйтесь!».
    Из солдат никто ранен нами не был, и только подпоручик Карамзин, прежде чем он успел покинуть нашу комнату, был настигнут и легко ранен в ногу Зотовым, который все время зорко следил за ним и пробрался к нему сквозь груду тел сваленных ударами ружейных прикладов и штыков.
    Между тем весть об избиении ссыльных быстро разнеслась по городу, а треск ружейной пальбы жгучей болью отозвался в сердцах тех из товарищей-старожилов Якутска, которых мы решительно отстранили от активного участия в нашей истории, и которые, быть может, не ожидали такой быстрой и кровавой развязки нашего конфликта с администрацией. Докатившийся до них гром выстрелов заставил их бежать из своих квартир на помощь молодым товарищам, с которыми они хотели разделить их страшную участь. Бежали к нам и оставшиеся дома со своими детьми вольноследующие жены Брамсон и Гаусман, мужья которых были вместе с нами. Но лишь очень немногим удалось пробраться к нам сквозь цепь солдат; свободный пропуск получили лишь жены осажденных.
    После произведенного в нас залпа мы не покидали осажденной квартиры и оставались около раненых и убитых товарищей. Чтобы не увеличивать числа жертв слишком неравной борьбы, мы уже готовы были сдаться, как до нас донеслась быстро облетевшая всех весть о прибытии главного виновника ужасной бойни, губернатора Осташкина. Вероятно, в душе не одного из нас вместе с негодованием и злобой вспыхнуло непобедимое чувство мести за дорогих и близких нам людей — чувство, властно овладевшее нами с неудержимою силою, искавшее себе выхода в определенном акте. Двое из товарищей [* Один из этих двух товарищей был покойный М. Р. Гоц.], ранее других отразившие это общее настроение, как бы стремясь предупредить друг друга, спешили принять на себя честь выполнения такого акта. Но прежде чем мы успели остановиться на каком-либо плане, от нас отделился Зотов и со спокойной уверенностью человека, принявшего бесповоротное решение, направился к выходу, у которого находился Осташкин. Все это было делом 2-3 минут, и потому не могло быть и речи о необходимых предосторожностях против новых кровавых репрессий, которыми солдаты и полиция могли немедленно ответить на попытку Зотова. К тому же часть товарищей, под общим впечатлением бесполезности дальнейшего сопротивления и ничего не зная об этой попытке, вышла во двор через боковые двери, чтобы сдаться, а другая часть, знавшая о замысле Зотова, как-то машинально последовала за ним.
    Едва только Зотов переступил через порог и очутился лицом к лицу с Осташкиным, он поднял свой револьвер и выстрелил в него. Губернатор метнулся в сторону, бежал со двора и поспешно уехал домой; пуля, попав в металлическую пуговицу губернаторской шинели, самому ее обладателю не причинила никакого вреда. Наступило минутное замешательство. Но вслед затем раздался оглушительный залп ружейных выстрелов, когда почти все мы, готовые сдаться, находились уже во дворе. Мы невольно бросились назад в дом, который затем в течение 5-10 минут подвергался беспрерывному обстрелу с трех сторон. От пуль, свистевших сквозь окна и пробивавших бревенчатые стены дома, мы искали спасения в боковых комнатах; раздались крики: «сдаемся!», заглушаемые страшной трескотней ружейной пальбы. Ошеломленные вначале ее неожиданностью, но не видя спасения, мы уже стали как бы свыкаться с мыслью о неизбежной гибели; иные из нас впали в то состояние тупой, безотчетной апатии, когда человек утрачивает способность реагировать на окружающее, как бы ужасно оно ни было, и становится зловеще равнодушным и к собственной участи, и к участи своих товарищей.
    Наконец, стрельба прекратилась. Наступившая тишина заставила нас задуматься над вопросом: что же дальше? Была ли это только пауза, после которой расстрел должен был возобновиться, быть может, с еще большею силою? Нужно ли нам было оставаться в комнате, выжидая дальнейших событий? Или нам следует всем выйти во двор; но не рискуем ли мы в таком случае быть перестрелянными там разъяренными и опьяневшими от запаха крови солдатами? Мы решили покинуть квартиру, чтобы ни ждало нас за ее стенами, и вышли во двор.
    Когда подавленные, разбитые физически и нравственно, мы очутились в руках окруживших нас палачей, немой ужас овладел нами при зрелище, открывшемся перед нашими глазами. Еще четыре трупа... Еще четыре товарища, только что переживавших вместе с нами все ужасы этого кровавого дня, лежали бездыханные на земле... Здесь лежал Муханов, с широко раскрытыми глазами, неподвижно устремленными в бесконечную высь голубого неба, с которого в этот вечно памятный для нас день мартовское солнце обильно посылало свои яркие лучи. Терзаемый мрачными предчувствиями, Муханов лишь в утро рокового дня прибыл из улуса в город и явился к нам, чтобы разделить с нами печальную участь. Там лежал скошенный пулею Ноткин, который еще за четверть часа, дважды раненый штыком при первом столкновении, торопливо переходил от одной группы товарищей к другой, стараясь помочь раненым, всюду внося, насколько это было возможно, бодрость и спокойствие. Дальше лежал убитый Шур, исполнявший в последнюю минуту обязанности нашего часового и первый сообщивший нам о приближении солдат. Для всех троих, лежавших уже неподвижно, смерть наступила, может быть, моментально; во всяком случае мы не были свидетелями их предсмертных мучений.
    Но жестокий рок и тут не пощадил нас; он заставил нас до дна испить горькую чашу. Да, мы слышали не только глухие стоны раненых; мы видели не только трупы товарищей, недвижимо распростертых на земле; мы должны были еще быть свидетелями агонии смерти, последнего предсмертного хрипения, последних судорожных конвульсий умирающего товарища...
    Это был Паппий Подбельский. Один из симпатичнейших и всеми уважаемых членов местной ссыльной колонии, он вместе с Коган-Бернштейном приобрел известность со времени разыгравшейся, в 1881 г., на акте Петербургского университета знаменитой «сабуровской истории». Автор философского трактата (оставшегося в рукописи), в котором он излагал новую систему миросозерцания полунаучного, полумистического характера, он оставался горячо убежденным революционером-народовольцем, пытавшимся согласовать свои социально-политические взгляды с основными положениями своей философской теории. Философ по складу ума и характера, он вместе с тем принимал живое участие в интересах текущей жизни и вместе с нами деятельно обсуждал волновавшие нас всех вопросы. Между прочим, при обсуждении многочисленных проектов вышеупомянутого мною адреса французскому народу, из двух проектов, избранных комиссией и предложенных на окончательную баллотировку товарищеского собрания, большинство голосов получил адрес, составленный Подбельским, действительно отличавшийся всеми достоинствами подобного рода произведений — сжатостью, красотою и почти вдохновенною энергиею стиля [* Текст этого адреса, найденного т. Брамсоном в архиве, приводится ниже.].
    Он давно уже жил в Якутске и лично ему никакая ссылка в Средне-Колымск не грозила. Но как глубоко-гуманный человек и чуткий товарищ, он не мог отнестись равнодушно к участи близких ему людей, и потому, как только до него донесся гул первых выстрелов, он сейчас же бросился бежать на помощь к своим. Пробившись в момент усиленного обстреливания нашего дома сквозь цепь солдат во двор, он, очевидно, очутился под градом пуль в то время, как уже подходил к порогу нашей квартиры, куда мы, после выстрела Зотова, были загнаны обратно.
    Умирающий лежал ничком на земле, одетый в доху; в стороне валялась шапка, слетевшая с его головы, с которой белокурые волосы длинными, беспорядочными прядями падали ему на лицо; от времени до времени тело его сотрясалось от судорожных конвульсий; под его лицом, прильнувшим к земле, образовалась лужа крови, струившейся из раскрытого рта и смешавшейся со снегом; его тяжелое дыхание, перешедшее скоро в зловещее хрипение, с ужасающей ясностью доносившееся до нашего слуха, наполняло душу холодом смерти и режущею болью проносилось по нашим издерганным нервам.
    В числе раненых при первом вооруженном нападении на нас находился, как я уже сказал, и особенно тяжело пострадавший Лев Коган-Бернштейн, получивший несколько глубоких колотых ран в паховую область. Товарищи поместили его в чулане, где он и лежал, испытывая страшные боли. Жена его, бывшая с нами во дворе под стражею солдат, узнав о тяжелом положении своего мужа, попросила, чтобы ее пропустили к нему; ее просьба была исполнена. Направляясь через двор в комнаты, она должна была пройти мимо лежавшего по дороге Муханова, одного из самых близких друзей ее и ее мужа. Поравнявшись с трупом, она тихо опустилась перед ним на колени, поцеловала его похолодевший лоб, закрыла ему глаза и затем, поднявшись, быстро скрылась за порогом комнаты.
    «Победители», наконец, привели в известность число своих пленников. Заскрипели растворявшиеся ворота. Бросив прощальный взгляд на трупы товарищей, мы, окруженные тесною цепью солдат, отправились в тюрьму.
    Так кончился кровавый день 22 марта 1889 г. [* Вот точные итоги этого дня. 1) Убиты: София Гуревич, 2) Петр Муханов, 3) Яков Ноткин, 4) Сергей Пик, 5) Паппий Подбельский и 6) Шур. Ранены: 1) Михаил Гоц, 2) Николай Зотов, 3) Лев Коган-Бернштейн, 4) Осип Минор, 5) Михаил Орлов, 6) Осип Эстрович, 7) Матвей Фундаминский. Арестованы: 1) Леонид Берман, 2) Сарра (Наталья) Коган-Бернштейн (жена раненого), 3) Анисья Болотина, 4) Марк Брагинский, 5) Моисей Брамсон, 6) Альберт Гаусман, 7) Борис Гейман, 8) Вера Гоц-Гассох (жена раненого), 9) Евгения Гуревич, (сестра убитой), 10) Сергей Капгер, 11) Анна Зороастрова, 12) Исаак Магат, 13) Полина Перли, 14) Самуил Ратин, 15) Константин Терешкович, 16) Михаил Уфлянд, 17) Михаил Эстрович, 18) Роза Франк, 19) Анастасия Шехтер, 20) Александр Гуревич. Кроме того, вместе с нами были арестованы присоединившиеся к нам во время бойни политические ссыльные Попов и Надеев и жены Брамсона и Гаусмана.]
    Начались серые, томительные дни тюремной жизни, прерывавшиеся лишь вызовом каждого из нас на допрос к судебному следователю, вскоре приступившему к производству следствия.
    Разными окольными путями доходили к нам слухи и вести из города, вызванные нашим делом в различных слоях местного общества. Нам рассказывали, что бойня, устроенная губернатором и полицмейстером, вызвала в городе почти всеобщее негодование, что виновников ее клеймили презрением, именем палачей и избегали с ними встреч, что сами они, и губернатор, и полицмейстер, ужаснулись трофеев своей «победы» и т. п.
    Все это нас относительно мало интересовало. Впереди, нас ожидал еще суд, который и прибыл в Якутск в мае месяце.
    Для суда над нами бывшим в то время иркутским генерал-губернатором гр. Игнатьевым была образована какая-то архаическая, особого типа, военно-судная комиссия, состоявшая из презуса (председателя), подполковника дисциплинарного батальона Савицкого, делопроизводителя (исполнявшего роль прокурора), чиновника особых поручений при иркутском генерал-губернаторе Федорова, и трех членов-аудиторов, штабс-капитана Корсакова, подпоручика Тягунова и подпоручика Ермакова; последний был прихвачен по пути, в Киренске, где он находился в качестве конвойного офицера, сопровождавшего партию политических административно-ссыльных, следовавших в Якутскую область.
    Одно только появление в городе этих представителей импровизированного правосудия сразу же повлекло за собою целый ряд репрессий, принятых против нас. Смотритель нашей тюрьмы — человек простой и добродушный, подобно многим другим, глубоко возмущенный бойней 22 марта, относившийся к нам с искренним сочувствием, старался, насколько мог, облегчить нам нашу тюремную жизнь. Прибывшие же в Якутск члены военно-судной комиссии, прежде чем приступить к исполнению своих судебных функций, выступили в роли наших тюремщиков, озабоченных прежде всего тем, чтобы их будущие жертвы как-нибудь не ускользнули из их рук. Поэтому смотрителю тюрьмы давались постоянно самые строгие приказы и наставления относительно неукоснительного за ними надзора; сделана была даже попытка переодеть нас в арестантское платье и чуть ли не заковать в кандалы, — попытка, не приведенная, впрочем, в исполнение, кажется, вследствие протеста следователя. Сами члены суда, точно хищники, подстерегающие добычу, нередко по ночам (в то время начались уже в Якутске «белые» ночи) обходили дозором здание тюрьмы, засматривая сквозь щели тюремной ограды внутрь двора и выслеживая, сидим ли мы под замком и не выпущен ли кто-нибудь, по слабости смотрителя или надзирателя, из камеры в этот поздний час. Раза два наши судьи-тюремщики заходили к нам в камеры, и с необыкновенною любознательностью заправских ищеек осматривали углы, стены, потолки, полы, стараясь разведать все слабые места нашего помещения и, в случае надобности, принять необходимые меры предосторожности против возможного побега.
    Только убедившись, что с этой стороны им не грозит никаких неприятных сюрпризов, наши судьи приступили к исполнению возложенной на них миссии.
    Так как вынесенный нам судом приговор основывался исключительно на показаниях свидетелей, выставленных со стороны обвинения, и так как эти показания оказали решающее влияние на судьбу товарищей, против которых они были приведены, то нам необходимо сказать несколько слов и об этой стороне дела.
    Прежде всего, выставленные против нас свидетели были набраны из солдат и полицейских агентов, являвшихся послушными орудиями в руках администрации. В каждом их движении, в каждом их слове, когда им приходилось свидетельствовать против нас, сквозило желание угодить начальству. При очной ставке со свидетелями, нас обыкновенно выводили в тюремный двор и выстраивали всех в ряд. Затем к нам подводили солдата-свидетеля и предлагали ему вопрос: не припомнит ли он, чтобы кто-нибудь из нас стрелял или проявил себя в чем-нибудь другом в день 22 марта.
    Солдат начинает рассеянно водить глазами по нашим лицам и, не зная, на ком остановиться, спрашивает присутствующего при этой сцене следователя:
    — На кого, ваше благородие, прикажете указать? — с простодушной наивностью спрашивает свидетель.
    — Это твое дело, — отвечает следователь, смущенный неожиданностью такого оригинального вопроса.
    Свидетель снова начинает водить глазами по нашим лицам и, подняв свой указательный палец, неуверенно останавливается то на одном, то на другом из нас, приговаривая: «Этот, что ли? Этот, что ли?», ожидая как бы одобрения со стороны следователя.
    А судебный следователь, окончательно смущенный поведением наивного солдата, который, может быть, и не сознавал рокового значения своего показания, от которого зависела жизнь или смерть каждого из нас, отвечал, неслышно цедя сквозь зубы: — Не знаю, братец, это твое дело, не знаю.
    Кончалась эта возмутительная сцена тем, что солдат-свидетель ткнет, наконец, в кого-нибудь пальцем; чаще же всего солдаты отговаривались незнанием.
    Но в галерее выставленных против нас свидетелей были и явно подкупленные администрацией. Таков полицейский сыщик Винокуров, признавший в лице Гаусмана одного из стрелявших. Приблизившись к нам, выстроенным, по обыкновению, в линию на тюремном дворе, он стал оглядывать нас своими быстро бегающими глазками и неуверенными движениями начал водить пальцем из стороны в сторону. Долго намечал он свою жертву, прежде чем окончательно остановиться на ком-нибудь из нас. Но вот движения его сделались медленнее... на секунду он как будто остановил свой палец на Гаусмане, чтобы тотчас же, может быть, перевести его на его соседа справа или слева; но в ту же минуту Гаусман, заметив, что палец лжесвидетеля готов уже на нем остановиться, подался как-то вперед и этим невольным движением разрешил все колебания и сомнения сыщика, который, решительно ткнув в него своим указательным пальцем, произнес:
    — Этот самый!
    — Я! — с искренним изумлением мог только воскликнуть Гаусман.
    Это был один из самых страшных моментов, какие нам только приходилось пережить в эти ужасные дни. По каковой роковой случайности предательский палец наемного сыщика остановился как раз на человеке, который не только не стрелял, но с самого начала убеждал своих товарищей воздерживаться от резких проявлений протеста и отказаться от всякого рискованного шага! Своим авторитетом, который высоко всеми ценился, он старался действовать в этом смысле до последней минуты. Но, убедившись в безуспешности своей попытки предотвратить неотвратимое, он из чувства солидарности соединил свою судьбу с судьбою товарищей, которых страстно хотел, но не мог, удержать от решения, представлявшегося ему и нецелесообразным и грозившим слишком тяжелыми жертвами. На квартире Ноткина в роковой день 22 марта он никакого оружия при себе не имел, и его револьвер во время обысков в городе был найден на его собственной квартире. Словом, ложность показаний Винокурова ни для кого из нас не подлежала никакому сомнению, и сам Гаусман в своем письменном отзыве, в котором он подвергнул убийственной критике всю систему собирания свидетельских показаний в нашем процессе, блестяще доказал это.
    Что касается Коган-Бернштейна, которому была приписана вымышленная речь возбуждающего характера к товарищам, и который вместе с Гаусманом и Зотовым был назван «зачинщиком» и «душою преступления» то против него суду и администрации сравнительно легко было собрать нужные им показания. Коган-Бернштейн пользовался уже известностью в Якутской области, куда он был в первый раз сослан после «сабуровской истории» в Петербурге. Во время первой ссылки он, между прочим, отбывал воинскую повинность, и среди солдат, ворвавшихся в квартиру Ноткина в день 22 марта, оказался знакомый унтер-офицер Ризов, его сослуживец. Во время переговоров с офицером, перед залпом, Коган-Бернштейн, помнится, поздоровался с Ризовым, который в качестве старого знакомого и товарища по службе, с широкой, улыбкой на изрытом оспою лице, дружески приветствовал его рукопожатием. Этот-то самый Ризов и дал против Коган-Бернштейна самое тяжкое показание, указав на него как на подстрекателя и как на одного из стрелявших, — показание безусловно ложное, так как тяжело раненый при первом же залпе, он не мог стрелять, если бы даже хотел сделать это.
    Таким образом, показания офицера против Зотова, не скрывавшего, впрочем, совершенных им покушений на Осташкина и Карамзина, показание полицейского сыщика Винокурова против Гаусмана и показание унтер-офицера Ризова против Коган-Бернштейна — эти три показания, из которых два последних были безусловно ложны, послужили единственным основанием трех смертных приговоров, вынесенных судом нашим товарищам.
    Едва ли найдется в судебных летописях русских политических процессов что-либо похожее на ту жестокую и возмутительную пародию судебного следствия, которую разыграла военно-судная комиссия, занявшаяся нашим делом. Такого яркого примера бесцеремонного и грубого нарушения самых элементарных гарантий правосудия, такого чудовищного издевательства над самыми законными требованиями подсудимых, лишенных возможности какой бы то ни было защиты, не наблюдалось еще, кажется, в практике даже наших драконовских судов, ведающих дела по, так называемым, политическим преступлениям. Впрочем, никакие сравнения, никакие общие характеристики не окажутся достаточно сильными, чтобы достойным образом заклеймить эту позорную судебную комедию, закончившуюся таким трагическим финалом. Пусть читатели сами дадут ей надлежащую оценку по тем воспроизведенным здесь отдельным моментам ее, которые сохранились в моей памяти.
    Местом заседаний суда была выбрана помещавшаяся против тюрьмы и отделявшаяся от нее небольшою площадью городская больница, где находились на излечении наши раненые товарищи. Утром 6-го июня мы под усиленным конвоем солдат были выведены из тюрьмы и через несколько минут в сопровождении тех же солдат введены в довольно обширную комнату; на переднем ее плане была устроена деревянная решетка, отделявшая от нас наших судей, расположившихся за столом, на котором возвышалось зерцало и вещественные доказательства нашего преступления — два-три револьвера [* Часть револьверов была подобрана и присвоена солдатами на месте кровавых действий после учиненной бойни.]. В центре заседала грузная и неуклюжая фигура «презуса», с раздавшимся вширь лицом, изображавшим тупое равнодушие ко всему, что происходило вокруг него; только тогда, когда ему приходилось выступать с какими-нибудь заявлениями, он, по-видимому, испытывал некоторую неловкость в непривычной для него роли председателя; по форме его краткие заявления были очень похожи на слова солдатской команды, но, плохо справляясь с их новым содержанием, он выражал их какими-то мало-внятными почти нечленораздельными звуками. Разместившиеся около него три военных члена суда исполняли роль молчаливых статистов, не проронивших ни одного слова в течение всего процесса.
    Задача, которую предстояло решить этим армейским господам, едва ли вызывала в них какие-либо колебания и сомнения; акт «правосудия», который они собирались совершить, был для них уже заранее предначертан столь же краткой, сколько и вразумительной инструкцией, полученной ими из высших бюрократических сфер Петербурга и формулированной в двух словах: «Наказать примерно» [* Собственноручная резолюция Александра III на письменном докладе о нашем деле.]. Тем не менее они едва ли в состоянии были бы справиться и с этою, до крайности упрощенною, задачей, если бы им не дали в помощь такого расторопного, искусного и красноречивого делопроизводителя-прокурора, каким оказался упомянутый уже нами Федоров.
    Брюнет, с чисто выбритыми щеками, выхоленными усами и изящной эспаньолкой, затянутый в чистенький виц-мундирчик, он напоминал собою фигуру тех типичных чиновников особых поручений, которые с деловитою исполнительностью, с глубоким знанием всех пружин канцелярского механизма соединяют в себе и качества очаровательного светского человека, блистающего изяществом манер в салонах губернских львиц. Но здесь, в импровизированной зале суда, заняв особое место впереди судейского стола, в сознании важности возложенной на него миссии, он придал своему лицу неумолимо серьезное выражение, окидывая нас с судейского кресла холодным взглядом своих черных глаз.
    Остальное пространство комнаты было оставлено для подсудимых, которые, окруженные сплошною цепью вооруженных солдат, должны были выстаивать на ногах все заседания, так как никаких скамеек для сидения не было приготовлено. Вскоре после нашего прихода введены были наши раненые и выздоравливающие уже товарищи, которых мы с радостью приветствовали после продолжительной разлуки, а затем внесли Когана-Бернштейна на койке, с которой он не вставал, так как, вследствие полученных им тяжелых ран, ноги его были парализованы.
    Когда мы все, подсудимые, оказались в полном сборе, нам было объявлено, что предаемся суду за „явное восстание против властей" на основании ст. 279 Воинского Устава о наказаниях. При этом делопроизводитель Федоров обратился к нам с довольно пространным объяснением, определявшим рамки нашего процесса. «Вы, говорил он, громко отчеканивая каждое слово, будете призваны завтра в военно-судную комиссию для дачи показаний, но не таких показаний, которые, клонясь к обвинению администрации, были вами даны на предварительном следствии, а таких, по которым суд мог бы составить себе мнение о степени проявления „злой воли” каждого из подсудимых. Вам не дадут времени распространяться и произносить какие-либо речи в свою защиту. Вы не должны забывать, что это не обыкновенный суд, а суд военный, который совершенно не нуждается в подробном выслушивании подсудимого. Вот почему я предупреждаю вас, что всякие защитительные речи в данном случае, где установление точности обстоятельств не является вещью, безусловно необходимою, были бы неподходящею и совершенно излишнею формальностью».
    Выслушав это напутственное слово, некоторые из нас в свою очередь обратились к суду, столь оригинально приступившему к разбирательству нашего дела, за разъяснениями. Суд сначала слушал их довольно терпеливо, хотя и не давал никакого ответа. Но когда Гаусман (юрист по образованию), между прочим, хотел указать судьям на особое положение, в которое должны быть выделены подсудимые, не достигшие еще совершеннолетия, и стал мотивировать свое заявление ссылками на соответствующие статьи уголовного уложения, то, очевидно, ничего не понимавший презус поднялся с кресла и своим невнятным голосом произнес:
    — Ну, чего их тут слушать! Всех не переслушаешь. Увести их!
    Конвоировавшие нас солдаты немедленно исполнили приказ подполковника и увели нас обратно в тюрьму.
    В следующие затем дни нас водили в суд группами по пяти человек и каждому в отдельности чинили допрос. Но что это был за допрос!
    Члены суда, сидевшие в застывшей, неподвижной позе на своих местах, хранили гробовое молчание, не пытаясь даже ставить вопросов подсудимым. Допрашивал нас один только Федоров и, точно следуя тем правилам, которые им были преподаны в его напутственном слове, решительно не допускал ни малейших заявлений или объяснений, выходивших из тесных рамок, определяемых поставленными, им вопросами. Нам не только не было выдано никакого обвинительного акта, но и на суде не предъявили точно формулированного обвинения. Самый вопрос о виновности в его обычной форме никому из нас не был предложен. Лишенные права защиты (о защитниках, конечно, и речи не было), мы должны были ограничиться простыми ответами: «да» или «нет» на вопросы, с которыми Федоров обращался к каждому из нас. К этим вопросам и односложным ответам свелось почти все судоговорение, продолжавшееся при каждом допросе не более 5-10 минут. При таком крайне упрощенном. судопроизводстве, конечно, было достаточно 4-5 заседаний, из которых каждое длилось не более часа, чтобы порешить с участью тридцати человек.
    По окончании всей процедуры допроса, подсудимые в полном составе снова были приведены в суд для выслушания «выписки из дела», . служившей обвинительным актом, с которым мы тут только впервые и ознакомились.
    Эта, так называемая, «выписка из дела» представляет собою наглую подтасовку фактов, клонившихся к нашему обвинению; одни из них подверглись самому грубому извращению, другие были прямо вымышлены. Так, например, нам было приписано убийство полицейского надзирателя Хлебникова, тогда как в действительности; он был убит во время залпа, произведенного в нас солдатами после выстрела Зотова в губернатора; это обстоятельство под присягою было подтверждено одним из свидетелей, показавшим, что Хлебников перед смертью сообщил ему, что он был убит своими, т.-е. солдатами; кроме того, врач-эксперт, осматривавший рану, сильно сомневался в том, чтобы она была нанесена револьверной пулей. Рядом с серьезным вымыслом «выписка» не останавливалась и перед мелким враньем. Один из советников областного правления показал, что при подаче своих заявлений на имя губернатора мы в помещении правления никаких беспорядков не производили, между тем как из прочитанной нам «выписки» узнали, что, собравшись в правлении, мы там произвели страшный шум, при чем особенно «дерзко» вели себя Брагинский, Коган-Бернштейн и Минор. Ничего подобного, конечно, не было. Но составителю «выписки», все тому же неутомимому Федорову, нужно было как можно сильнее сгустить краски для подкрепления заранее приготовленного для нас неслыханного по своей жестокости приговора.
    Выслушав эту «выписку», не без торжественности прочитанную нам Федоровым, некоторые из нас заявили о своем желании возражать, во-первых, против пунктов обвинения, представленных в совершенно ложном свете; во-вторых, дать объяснения по поводу фактов, впервые сделавшихся известными из прочитанной «выписки». В виду этого мы просили выдать нам копию с нее, для того, чтобы мы могли надлежащим образом ответить на неправильно предъявленные нам обвинения. Однако, в этом совершенно естественном и законном требовании нам решительно было отказано, хотя право на подачу своих письменных отзывов нам и было предоставлено. Времени на составление и подачу этих отзывов в суд нам было дано не более 3-4 часов, и потому нам приходилось их составлять второпях и на память.
    То же самое повторилось и при выслушании нами приговора, вынесенного судом 13 июня. В изложении мотивов приговора опять были приведены совершенно неведомые нам факты обвинения; в просьбе о выдаче копии с приговора нам снова было отказано и свои отзывы на него мы опять должны были писать на память.
    В мотивах приговора между прочим говорилось о «преднамеренности» оказанного нами вооруженного сопротивления, при чем в подтверждение этого обстоятельства указывалось на мнимый факт самовольной отлучки из улусов, в которые мы якобы были водворены, и на одновременное скопление наше в городе. Хотя этот обвинительный пункт нам стал известен лишь в самый день объявления приговора, мы тем не менее успели истребовать от исправника удостоверение в том, что в улусы администрация нас не водворяла, что в городе мы оставались со времени прибытия в Якутск и с ее ведома, и потому ни о какой самовольной отлучке не могло быть и речи, а в факте одновременного пребывания нашего в городе не заключалось никаких признаков преступления.
    Эти удостоверения, как и все другие письменные заявления наши — единственно доступный для нас способ защиты — были присоединены к делу, но не оказали ни малейшего действия на исход нашего процесса. Бесчеловечно жестокий приговор, вынесенный судом, и после конфирмации для многих из наших товарищей остался в прежней силе.
    Обильной кровавой жатвы (6 убитых, 8 раненых), собранной администрацией в день 22 марта, казалось бы, было достаточно, чтобы удовлетворить самым ненасытным кровожадным инстинктам. Нам казалось, что это будет признано и в высших петербургских сферах, и, по крайней мере, смертные приговоры, вынесенные судом Гаусману, Зотову и Коган-Бернштейну, будут отменены. Казалось, что при одном только поверхностном знакомстве с возмутительным, явно пристрастным ведением нашего процесса односторонность и шаткость данных обвинения должны были броситься в глаза даже самому предубежденному человеку. Некоторое сомнение закрадывалось у нас лишь относительно Зотова, стрелявшего в губернатора и Карамзина. Но какой же суд, мало-мальски достойный этого имени, не признал бы смягчающих обстоятельств в том состоянии аффекта, в котором Зотов находился в момент покушения на жизнь Осташкина, как главного виновника произведенной бойни, и на офицера, как непосредственного ее руководителя!
    Но зато никаких почти сомнений не было у нас в отмене смертного приговора, вынесенного Гаусману и Коган-Бернштейну, потому что данные против них ложные показания двух свидетелей были решительно опровергнуты обоими подсудимыми.
    Наши надежды на отмену смертного приговора разрушены были самым жестоким образом. Между 13 июня — днем объявления приговора в его первоначальной форме— и 5 августа — днем прибытия конфирмации — прошло около двух месяцев. За это время все раненые, находившиеся в больнице, были переведены в тюрьму, не исключая Коган-Бернштейна, также значительно поправившегося, но все-таки не владевшего еще ногами и не покидавшего койки. Все мы находились в общих помещениях, и только приговоренные к смерти были посажены в отдельные камеры, с которыми мы, впрочем, довольно свободно сообщались. При больном Коган-Бернштейне находились арестованная вместе с нами жена его с маленьким сыном, а Гаусмана с воли часто навещала его жена с маленькой дочерью. Дети товарищей были нашими общими любимцами? они вносили с собою в наше серое тюремное существование веселие и радость, на время отвлекавшие нас от нависшей над нами Дамокловым мечом мысли о казни, грозившей нашим товарищам. Сами обреченные на смерть сохраняли полное спокойствие духа. Зотов, этот типичный революционер, человек неукротимой энергии, соединявший в себе беззаветную преданность революционной борьбе и готовность к самопожертвованию с здоровым непосредственным отношением к жизни со всеми ее радостями и печалями, сохранил прежнюю бодрость и, казалось, был далек от всякой мысли о роковом конце, который был уже для него так близок. Он и в тюрьме, после всех треволнений, пережитых со дня 22 марта, под угрозой тяготевшего над ним смертного приговора не утратил своей способности к забавным, незлобивым шуткам и остротам, над которыми мы вместе с ним смеялись. Из окна своей камеры он любил наблюдать за нами в то время, как мы гуляли по тюремному двору, и набрасывал карандашом на бумагу некоторые из более типичных среди нас фигур, удачно подмечая и представляя в карикатурном виде те или иные черты их внешней индивидуальности.
    Вполне жизнерадостное настроение сохранил и Коган-Бернштейн, прикованный к своей койке; он не переставал шутить и смеяться, весело и оживленно беседуя с товарищами и женою. Последней приходилось сдерживать его от чрезмерных порывов веселья, и однажды, говоря нам о его настроении, она заметила, что он, кажется, не перестанет шутить и смеяться даже тогда, когда его понесут к виселице.
    Гаусман, вообще не отличавшийся экспансивностью и всегда, казалось, занятый серьезною работою мысли, был несколько более замкнут. Но когда к нему приходила его маленькая дочь Надя, не по летам умная и серьезная девочка, он всецело посвящал ей все свое время, и эти свидания были для него лучшим отдыхом от той сосредоточенной внутренней работы, которою, по-видимому, он постоянно был занят. Но и он порою не мог отказать себе в невинном удовольствии, и не только принимал участие в наших импровизированных тюремных развлечениях, но и выступал даже иногда с собственными предложениями по этой части.
    С тоскливою и мучительною медленностью тянулось время со дня объявления смертного приговора нашим трем товарищам. Уже близился к концу второй месяц ожидания конфирмации, и это обстоятельство еще более усиливало наши надежды на отмену казней. Мы с трудом допускали возможность -утверждения приговора после того, как людей в течение почти двух месяцев оставляли под угрозою смерти. И, однако, это именно и случилось.
    В субботу 5 августа дошла до нас весть о прибытии конфирмации, а затем опять-таки неофициальным путем мы, к ужасу своему, узнали, что казнь товарищей решена. Приговор относительно них оставлен в силе. Но мы все еще не осмеливались взглянуть прямо в глаза страшной истине; товарищи еще с нами... если бы они были осуждены на смерть, их должны были бы сейчас же передать во власть палача, а между тем их оставляют среди нас... Быть может, все это лишь ложная тревога... Но вот и конец всем иллюзиям. За ними пришли первые вестники смерти, их уводят из камер. Коган-Бернштейна уносят на койке, не позволив нам даже обменяться последним прощальным словом, последним рукопожатием. Итак, шести убитых в день 22 марта оказалось недостаточным, понадобились еще три новые жертвы.
    Гаусман, Зотов и Коган-Бернштейн были уведены из нашего тюремного корпуса в кордегардию. С тех пор мы уж их больше не видели. Впрочем, нет. Зотова, . помещение которого окном выходило на наш двор, мы увидели еще один последний раз. Один из товарищей, проходивший по двору, заметил в окне кордегардии сигнальные взмахи белым платком. Он остановился и, вглядевшись пристально в окно, узнал Зотова, который мерными взмахами белого платка отсчитывал буквы условной тюремной азбуки. Настороживший внимание товарищ прочитал:
    — Я всех хочу видеть.
    Желание Зотова нам сейчас же было передано, и все мы вышли из наших камер, разместившись частью на крыльце, частью внизу во дворе так, чтобы ему можно было всех видеть. Он стоял у окна с улыбкой на лице, стараясь как бы приободрить нас, истерзанных муками глубокого, безысходного горя; он кивал нам своею гладко остриженной головою и обводя нас всех своими улыбающимися глазами, мысленно прощался с нами в последний раз.
    Не знаю, долго ли продолжалось бы это немое прощание, но глубокая тишина, воцарившаяся на несколько минут, была внезапно нарушена тяжелой сценой, которою разрешилось общее нервное напряжение.
    Один из товарищей, близкий друг Зотова, человек в высшей степени нервный и впечатлительный, с громким, душу надрывающим криком: «Коля! Коля!», бросился вперед по направлению к окну и, не добежав до него, упал на землю в страшных истерических рыданиях. Этот крик, эти рыдания электрической искрой пронеслись по толпе. Одни бросились к упавшему, стараясь увести его в камеру, в то время как другие, подавленные всем происшедшим, торопились разбрестись по углам своих камер, желая избавить Зотова от тяжелого зрелища.
    Почти два дня еще держали осужденных на смерть в кордегардии. Ни суд, ни администрация не решались объявить им о смертном приговоре, и только пришедший проститься с ними начальник местной воинской команды частным образом сообщил им об этом. Эти последние два дня своей жизни Гаусман и Коган-Бернштейн проводили на гауптвахте вместе с женами и детьми, а Зотов с своей невестой. Бесстрашно смотря в лицо надвигавшейся на них смерти, о которой им напоминал доносившийся до них глухой стук топора по доскам и бревнам, устраивавшегося тут же, возле кордегардии, эшафота, они ни на одну минуту не теряли спокойствия духа и самообладания.
    Перед казнью Зотов отказался принять священника, Гаусман и Коган-Бернштейн отказались принять раввина. В последнюю минуту Зотова и Гаусмана переодели в арестантское платье и повели к месту казни; за ними понесли на койке Коган-Бернштейна. У эшафота они простились друг с другом. Зотов и Гаусман сами надели на себя саваны. Все трое были повешены одновременно тремя палачами. Коган-Бернштейн, потерявший вследствие ран способность двигаться, был внесен на эшафот вместе с своей койкой и затем, поднятый с нее был головою просунут в петлю.
    Казнь была совершена 7 (19) августа 1889 года, в воскресенье, на рассвете, между 4 и 5 час. утра.
    М. Брагинский (Вилюец).
    /Якутская трагедия - 22 марта (3 апреля) 1889 г. - Сборник Воспоминаний и Материалов. Под ред. М. А. Брагинского и К. М. Терешковича. О-во политических каторжан и ссыльно-поселенцев. Москва. 1925. С. 5-6, 35-64, 228./



    Задача настоящего сборника, как и последующих, намеченных к изданию Якутским землячеством Общества политкаторжан и ссылъно-поселенцев, заключается во всестороннем освещении жизни якутской ссылки с момента водворения в ней первых политических пленников царизма — до низвержения самодержавия.
    Для подбора материалов и проведения намеченных литературных работ пленум землячества выделил литературную комиссию в составе: М. А. Брагинского (пред. комиссии), Г. И. Лурье (зам. председателя), М. М. Константинова, В. И. Николаева, К. М. Терешковича, М. В. Брамсона, М. Я. Полякова, А. О. Израэльсона и М. С. Зеликман (секретарь).
    Для редактирования юбилейного сборника пленумом землячества выделена была редакционная коллегия в составе М. А. Брагинского, В. Д .Виленского-Сибирякова, Г. И. Лурье, М. С. Зеликман и В. И. Николаева.
    Редколлегия в этом составе была, утверждена редакцией журнала «Каторга и Ссылка».
    Редакция.

    М. Брагинский
                                 ПОЛИТИЧЕСКАЯ КАТОРГА В ЯКУТСКОЙ ОБЛАСТИ*
    [* При составлении этого очерка существенную помощь оказал мне мой друг и товарищ по каторге и ссылке М. В. Брамсон, напомнивший мне ряд фактов, изгладившихся из моей памяти.]
    Светлой памяти отошедших вилюйцев — М. Р. Гоца, М. М.Фундаминскою, А. С. Гуревича, М. А. Уфлянда и Р. Ф. Франк-Якубович.
    На докладе по делу о вооруженном сопротивлении властям 22-го марта (ст. ст.) 1889 г. в г. Якутске Александр III положил резолюцию: «Наказать примерно».
    Этим росчерком пера была предрешена участь 27 политических ссыльных. Военный суд, назначенный иркутским генерал-губернатором для расправы над ними, с чисто верноподданническою свирепостью выполнил «предначертание» своего «августейшего повелителя». Сделать это было тем легче, что судьи прибыли в Якутск для исполнения возложенной на них миссии с заранее, заготовленными приговорами.
    Если на этот счет раньше можно было делать лишь догадки., в достаточной, впрочем, мере правдоподобные, то теперь, как это мы сейчас увидим из нижеприведенного документа, мы можем утверждать это с полною определенностью. Так, еще до окончания суда над участниками дела 22 марта 1889 г. иркутский генерал-губернатор в секретном отношении на имя исполняющего должность якутского губернатора Осташкина, между прочим, писал: «...вероятным исходом военного суда, назначенного мною для суждения государственных преступников, участвовавших в производстве 21 и 22 марта беспорядков в г. Якутске, окончившихся вооруженным сопротивлением требованиям начальства, будет присуждение значительного числа из них к пожизненным и долгосрочным каторжным работам...» [* М. Кротов. — Якутская ссылка, стр. 135.].
    С таким откровенным цинизмом представитель высшей административной власти заранее диктовал приговор, который должны были вынести облеченные им судебными полномочиями три армейских офицера, предварительно разыграв, однако, позорную комедию суда.
    Но заботы иркутского генерал-губернатора на этом еще не кончились. Он не только снабдил судей заранее составленным по указанию свыше «примерным» приговором, но уже задолго до суда был озабочен и о создании для будущих политических, каторжан соответствующего тяжести наказания тюремного режима. По этому поводу он в только что цитированном отношении к Осташкину пишет: «Признав крайне неудобным отправление этих преступников (т.-е. арестованных в день 22 марта. М. Б.) в числе приблизительно до 25 человек из Якутска в Забайкальскую область для отбывания каторжных работ в Карийской каторжной тюрьме, в виду сопряженных с отправкой их на столь дальнее расстояние значительных расходов, вероятности манифестаций и выражения им сочувствия со стороны расположенных по их пути следования административно-ссыльных, сравнительной легкости содержания их на Каре и, наконец, необходимости, чтобы наказание, которому будут подвергнуты лица, участвовавшие в беспорядках 21 и 22 марта, послужило примером для остальных государственных ссыльных» [* М. Кротов. — Якутская ссылка, стр. 135-136.] — в виду всех этих соображений генерал-губернатор и ходатайствовал в высших, правительственных сферах о разрешении водворить «преступников» для отбывания каторжных работ в вилюйскую тюрьму. Таким образом, все осужденные по якутскому процессу 1889 года, и очутились в той самой вилюйской тюрьме, которая в истории русской политической каторги навсегда останется памятной, как место, где царское самодержавие более 12 лет (1871-1883) держало в заключении Н. Г. Чернышевского [* О пребывании Чернышевского в вилюйской тюрьме см. помещенную» в этом же сборнике статью В. О. Коц: «Чернышевский в Вилюйске».]. После освобождения Николая Гавриловича тюрьма пустовала шесть лет, и о ней вспомнили лишь тогда, когда правительство, по вышеприведенным соображениям, нашло необходимым изолировать осужденных по делу 22-го марта 1889 г. от остального мира сибирской каторги и ссылки. Эта изоляция проводилась настолько строго, что еще до прибытия осужденных в Вилюйек все политические ссыльные, находившиеся в то время на поселении в Вилюйском округе, были переведены в Якутский округ.
    Таким образом, власти серьезно проектировали создание нового центра политической каторги, где, как это видно из цитированного нами выше документа, они рассчитывали установить для политических заключенных примерно-суровый режим. Но, как мы увидим дальше, все эти расчеты и предположения высшей администрации совершенно не оправдались.
                                                                           * * *
    Между конфирмацией судебного приговора и отправкой осужденных в вилюйскую тюрьму прошло более четырех месяцев, которые они, уже закованные в кандалы, провели в якутской тюрьме. Отсюда в течение декабря 1889 г. все они отдельными партиями по пяти человек под конвоем казаков были отправлены в санях (в кошевах) в Вилюйск. Путь от Якутска до Вилюйска около 700 верст на лошадях (один перегон пришлось сделать на оленях) продолжался около полутора недель. Выезжая ранним утром, мы обыкновенно прибывали на ночлег поздно вечером. Полузамерзшие, мы быстро втаскивали в юрту свои постельные принадлежности и мешки с провизией, торопливо разогревали замороженные щи и молоко, поджаривали замороженные рубленые котлеты на весело потрескивавшем огне ярко пылавшего камелька, ставили самовар и, в ожидании обеда, сами располагались у самого огня на кошмах и циновках, отогревая и расправляя, свои закоченевшие на 50 - 60-градуеном морозе руки и ноги, растирая замороженные уши и носы, освобождая ресницы, усы и бороды от облепивших их ледяных наростов. Ни на минуту не давали мы замирать благодатному пламени нашего очага, служившего нам драгоценным источником и тепла и света. Все сильнее и ярче разгорался он от беспрерывно подкидываемых ему в пасть сухих веток и полешек заранее собранного в тайге бурелома. С шумом и треском взвивался огонь по трубе камелька, откуда затем он вырывался сверкающим вихрем искр, сплетавшихся и кружившихся в каком-то причудливом, веселом танце. С какой жадностью; бывало, мы, усталые невольные путники, после целого дня утомительной езды тайгой, по замерзшей тундре. закоченевшие от холода, с наступлением ночи нетерпеливо вглядывались в темную морозную даль, подстерегая снопы высоко взлетающих над юртой искр, ярким заревом освещающих на большом пространстве окутанную морозною мглою снежную равнину. Как счастливых вестников, встречали мы эти кружившиеся вдали искры, манившие нас близким отдыхом и теплом. И часто, в нетерпеливом ожидании появления этих красных вестников света и тепла, с напряжением всматриваясь пронизывающим взглядом в сгущающуюся тьму, мы видели их там, где их не было, принимая обман зрения за желанную действительность.
    Постепенно, группу за группой, перевезли нас из якутской тюрьмы в Вилюйск, и к самому началу 1890 г. мы все уже были в сборе на нашем тюремном новоселье. Нас было двадцать человек [* Вот имена этих двадцати новых обитателей вилюйской тюрьмы: О. С. Минор, М, Р. Гоц (умер), М. П. Орлов, М. А. Брагинский, М. М. Фундаминский (умер), А. С. Гуревич (умер), М. В. Брамсон, М. А. Уфланд (ум.), О. Ратин (вскоре увезенный из тюрьмы и скрывшийся с нашего горизонта), О. Б. Эстрович, М. Б. Эстрович, К. М. Терешкович, Л. Л. Борман; женщины: А. Д: Болотина, Н. О. Коган-Бернштейн, Е. Я. Гуревич-Фрейфельд, Р. Ф. Франк-Якубович (ум.), П. И. Перли-Брагинская, В. С. Гассох-Гоц, А. Н. Шехтер-Минор.], не считая оставшегося после казненного Л. М. Когана-Бернштейна трехлетнего сына, которому суждено было вместе с матерью и ее товарищами коротать дни под замком каторжной тюрьмы.
    Многие из собравшихся под общей тюремной кровлей лишь впервые встретились в Якутске, куда все они, в качестве административно-ссыльных, отдельными партиями съехались к концу 1888 и началу 1889 годов. За исключением немногих отдельных товарищей, принадлежавших к крупным буржуазным семьям, осужденные по делу 22-го марта 1889 г. по своему социальному составу и политическому направлению представляли из себя довольно однородную группу молодых интеллигентов-революционеров средне и мелкобуржуазного происхождения. Все они, большей частью учащиеся высших и средних учебных заведений, входившие в состав подпольных народовольческих кружков, до административной ссылки в Якутскую область занимались организационной и пропагандистской работой среди молодежи и рабочих.
    Такова была по своему социальному составу и политическому направлению группа товарищей, которым впервые, вдали от обычного района сибирской политической каторги, приходилось создавать первую тюремную общину политических каторжан в Якутской области.
                                                                           * * *
    Трагические события мартовских и августовских дней сплотили всех осужденных на каторгу в крепкую и дружную семью. Им предстояло жить. Казненные товарищи в своих предсмертных письмах завещали им мужественно идти навстречу новым испытаниям, оставаться верными своему революционному знамени и продолжать то дело, за которое они отдали свои молодые жизни.
    Время шло. Почти пять месяцев протекло от начала кровавых событий до того момента, когда все осужденные собрались вместе в стенах вилюйской тюрьмы. Острая боль мучительных переживаний несколько улеглась. Хлопотливые сборы в дорогу, длительное путешествие в разгар суровой якутской зимы, догадки и предположения насчет вилюйских каторжных перспектив — все это невольно направляло мысль в сторону повседневных житейских забот. Перед нами стояла серьезная и ответственная задача — строить на девственной почве новую политическую каторжную коммуну, закладывать основы нового тюремно-политического общежития. Но прежде, чем перейти к этой основной части своих воспоминаний, я скажу несколько слов о том, что представляла из себя вилюйская тюрьма в годы пребывания в ней осужденных по делу 22 марта 1889 года.
    Вилюйская тюрьма, расположенная на высоком берегу реки Вилюя, занимала довольно обширную площадь в 25 с лишним саж. в длину и 19 саж. в ширину, отгороженную со всех четырех сторон от внешнего мира высокими палями. Одноэтажное деревянное здание в 9 саж. длины, в 7 саж. ширины и 2 саж. вышины [* Вcе приведенные, здесь цифры заимствованы нами из цитированной уже книги тов. Кротова.], предназначенное для жилья заключенных, можно было принять за обыкновенный, несколько растянувшийся, большой жилой дом. Как мало это здание походило на обычную тюрьму, видно уже из одного того, что даже большие окна его не были забраны железными решетками и свободно раскрывались, как во всяком жилом помещении.
    По трем ступенькам невысокого крыльца, находившегося как раз против тюремных ворот, мы через одностворчатую дверь попадали в светлую переднюю в два окна. В правом переднем углу ее стояла бочка с водой, несколько поодаль от нее был приколочен к стене умывальник, под которым стоял большой чугунный котел. Из передней первая дверь налево вела в комнату старшего надзирателя, вторая — в комнату-одиночку, куда временно помещались отдельные товарищи, по состоянию своего здоровья нуждавшиеся в полном покое. Дверь с правой стороны вела в первую мужскую камеру — довольно просторную комнату в два окна. Вдоль правой стены ее тянулись деревянные нары, на которых были в ряд разложены постели ее обитателей, прикрытые собственными домашними одеялами, с собственными пуховыми подушками.
    Из передней мы входили в обширный выбеленный зал, вдоль которого посредине тянулся ряд (4-5) деревянных колонн, подпиравших потолок. У задней стены этой просторной и достаточно светлой комнаты стояла длинная деревянная скамья и соответствующего размера стол, за которым мы совершали свои ежедневные трапезы. Правая часть стены почти до самого верха была занята полками с книгами.
    Две двери из нашего зала вели: первая — во вторую мужскую камеру; вторая — в женскую камеру — комнату, в которой некогда жил И. Г. Чернышевский. Это была обыкновенная жилая комната, довольно просторная, светлая, в два окна. Стены ее были оклеены обоями, потолок был обтянут белым полотном. Вдоль обеих боковых стен стояли семь (по числу обитательниц) железных коек с набитыми сеном матрацами, чисто и аккуратно застланными собственными простынями, одеялами и подушками. У каждой койки — деревянная табуретка и самодельная тумбочка. Словом, комната наших каторжанок скорее всего напоминала помещение для общежития, где царили, однако, порядок, чистота и даже домашний уют.
    Позади главного здания, в конце двора, стояли две надворные хозяйственные постройки; в одной помещались кухня и пекарня, а в другой — баня, служившая также прачечной, в которой заключенные стирали свое белье. Внешняя стража, окарауливавшая тюрьму, состояла из казачьей команды в 20 человек; внутренний же надзор над заключенными был вверен трем надзирателям, из которых старший почти постоянно жил в тюрьме, а два младших — сменялись через день, дежуря по ночам. Ночью на стук заключенных дежурный отпирал камеры, которые запирались лишь на ночь, зимой — часов в 10, летом — не раньше 12 часов.
    В соответствии с общим характером режима, установившегося в вилюйской тюрьме с первых же дней нашего пребывания в ней, отношение к нам со стороны обоих младших надзирателей было очень дружелюбное. Они, между прочим, оказывали нам немаловажные услуги в качестве посредников в наших сношениях с вольным миром, переправляя родным и товарищам наши конспиративные письма. Только старший надзиратель, старый казак Большаков, держался более или менее официально, стараясь не забывать, что и он в некотором роде начальство. Роль начальника ему, однако, плохо удавалась. Равнодушный ко всему окружающему, почти весь день спавший в своей комнате, старик, по-видимому, составил себе представление о нас, как о людях, хотя, и подневольных, но все же живущих под попечительным оком начальства в тепле и сытости, без забот и печалей. Вспоминается по этому поводу курьезная беседа с этим туповатым, пассивным стариком. Разговаривая о житье-бытье вилюйском в тюрьме и за ее стенами и характеризуя образ жизни заключенных, наш старый надзиратель однажды заметил:
    — Вам-то жаловаться не приходится... Ваша жизнь — одна пишша...
    И в тоне, каким были произнесены эти слова, не было ни малейшей иронии или шутки. Напротив, они были сказаны с полною искренностью, и слышалось в них чувство нескрываемой зависти.
    Словом — не житье, а масленица! — такой казалась старому казаку под его особым углом зрения наша подневольная жизнь. В условиях того своеобразного режима, который установился в вилюйской тюрьме, таким близоруким и ограниченным тупицам, как Большаков, наше каторжное существование, не возмущаемое никакими специфическими тюремными «инцидентами», протекавшее с внешней стороны спокойно и мирно, пожалуй, и могло казаться жизнью людей, вполне довольных своей судьбой. Присмотревшись же к ней поближе, не трудно было бы заметить, что жизнь заключенных в вилюйской тюрьме далеко, конечно, не сводилась только к одной «пишше».
                                                                           * * *
    Материальной базой нашего тюремного хозяйства служил почти исключительно казенный паек, правда, может быть, несколько более обильный по сравнению с обычным тюремным пайком, но все же недостаточный для нормального питания здорового человека. На каждого из заключенных выдавалось по 150 золотников ржаной муки, 1 фунт мяса и для приварка — ячневая крупа. Это — все. Денег от родных никто не мог получать, так как все денежные поступления на имя заключенных подвергались конфискации и шли на покрытие судебных издержек по нашему делу. Раз или два одним из товарищей были получены деньги конспиративным путем в книжных переплетах. Лишь позднее изыскали мы новый источник, из которого мы извлекали небольшие денежные суммы, когда начали продавать излишки муки, остававшиеся у нас от пайка. Эту муку, обычная цена которой в городе была 5-6 руб. пуд, мы продавали по 3 рубля.
    Таким образом, у нас составлялся небольшой денежный фонд; из которого часть выделялась на нужды больных товарищей, остальная сумма шла частью на улучшение общего котла, частью же распределялась равными долями («эквивалент») между всеми членами нашей тюремной коммуны.
    Наша коммуна была построена на началах полного равенства. Кроме необходимой одежды и обуви, никакой другой частной собственности у членов коммуны не было. Весь казенный паек, поступавший в наше бесконтрольное распоряжение, как и другие продукты, получавшиеся со стороны кем-либо из товарищей, шли в общий котел. Тот же принцип безусловного равенства соблюдался, как указано выше, и при распределении денежных сумм (система «эквивалента» была введена нами по образцу наших старших товарищей, политзаключенных карийской каторжной тюрьмы).
    Размеры «эквивалента», достававшегося на долю каждого члена вилюйской коммуны, были ничтожны и никогда не превышали рубля в месяц. Продуктовые посылки, получавшиеся иногда некоторыми товарищами, принадлежавшими к более богатым семьям, были довольно редки. Поэтому наша «пишша» (ели мы только один раз в день) не блистала ни обилием, ни разнообразием. И сплошь и рядом случалось, что мы сидели без сахара, и кирпичный чай с ржаным хлебом утром и вечером заменял нам утренний завтрак и вечерний ужин. Между этим завтраком и ужином наша основная еда — обед — состояла из баланды (суп с ячневой крупой) и очень небольшого куска вареного мяса. Курили мы, за крайне редкими исключениями, махорку, крутя «собачью ножку».
    Для управления хозяйством тюремная коммуна избирала из своей среды старосту на неопределенный срок. Но когда на опыте выяснилось, что исполнение довольно сложных и хлопотливых обязанностей старосты было делом далеко нелегким, коммуна выделила из себя группу товарищей, которые по своим хозяйственным способностям были признаны наиболее подходящими кандидатами для занятия этой ответственной должности. Эти товарищи поочередно (каждый в течение двух месяцев) и исполняли обязанности старосты нашей коммуны.
    Обязанности эти заключались в сношениях со смотрителем тюрьмы, от которого староста получал продукты; в переговорах с поваром об обеденном меню для здоровых и больных (для которых мы покупали пшеничный хлеб и молоко) и т. д.
    Кроме старосты, наша коммуна, которая существовала на началах самого широкого самоуправления, никогда не нарушавшегося вмешательством со стороны тюремного начальства, назначила из своей среды целый ряд других должностных лиц, между которыми и делились разнообразные работы, связанные с ведением нашего тюремного хозяйства и с поддержанием заведенных нами в нашем общежития порядков. Все эти работы исполнялись исключительно силами самих членов коммуны на началах коллективного самообслуживания. Впрочем, при тюрьме состоял якут-рабочий, возивший из-за ограды тюрьмы воду и дрова. Кроме того, от времени до времени появлялся в тюрьме и другой якут для чистки нашей уборной.
    В процессе исполнения необходимых по хозяйству работ мало-помалу установился порядок, по которому каждый член коммуны последовательно переходил от одной работы к другой, поочередно исполняя обязанности повара, самоварщика, уборщика. Только пекари у нас были постоянные, работа же судомоек лежала на обязанности женщин, убиравших обеденную и чайную посуду.
    Тюремный день в Вилюйске начинался с 8-9 ч. утра. К этому часу самовар уже стоял на столе, и все мы собирались к чаю. Как уже сказано было, чай мы пили кирпичный и обыкновенно без сахару, с одним ржаным хлебом. После чая дежурные принимались за очередные работы: повар отправлялся на кухню с полученными от старосты продуктами; пекарь отправлялся в хлебопекарню, уборщик подметал комнаты и т. д. Все остальные товарищи, свободные от очередных работ, усаживались за книги.
                                                                           * * *
    Книги — вот что наполняло содержанием жизнь нашей коммуны! И, перефразируя известные уже читателю слова нашего старшего надзирателя, можно было бы сказать и, разумеется, с гораздо большим основанием: «Наша жизнь — одни книги!».
    Чтению, книжным занятиям большинство товарищей предавалось с необычайным усердием и отнюдь не для того, чтобы как-нибудь заполнить свои досуги и, таким образом, незаметнее скоротать монотонный и однообразный тюремный день. Нет, эти занятия, которыми наиболее ретивые порою увлекались до самозабвения, отличались всеми признаками самой серьезной, настойчивой и систематической учебы. Точно подхлестываемые неутомимою жаждою знания, осужденные на долгосрочную и на пожизненную каторгу вилюйцы с каким-то остервенением набрасывались на книги, стараясь извлечь из них максимум того, что они могли дать. Занимающиеся спешили использовать для учебы каждую свободную минуту короткого зимнего дня, тем более, что длинные зимние вечера в тюрьме не благоприятствовали серьезным занятиям: на всю тюрьму выдавали всего одну сальную свечу для общего зала и по полсвечки на каждую из трех камер; самим же покупать свечи не на что было.
    Зимой заключенные расходились по своим камерам к 10 часам. Поэтому от общей свечи па следующий день оставался более или менее значительный огарок. Вот этот-то огарок и старались использовать те 5-6 товарищей, которые с непобедимым упорством «грызли молодыми зубами гранит науки». Они поднимались со своих постелей задолго до рассвета, часов в 5 утра, и один за другим, кутаясь в свои серые халаты, неслышными шагами, чтобы не разбудить спящих, выходили из своих камер с книгой, учебником, с тетрадью в руках, спеша захватить наиболее удобное место за столом у заветного сального огарка. Получалась любопытная картина: суровая зимняя ночь глядит в окна обширной тюремной комнаты, наполняя тьмою ее простор. Только в отдаленном углу ее заметна светящаяся точка, отбрасывающая свой бледный колеблющийся отблеск на силуэты столпившихся вокруг нее людей. Все они тесно сгрудились, стараясь быть ближе к тусклому неровному пламени свечи. Сидящим по сторонам счастливца, успевшего опередить других и примоститься у самой свечи, приходится тянуться к свету. Но вот, наконец, все уселись на своих местах, и свеча устанавливается в такой точке стола, чтобы свет ее с максимальной справедливостью распределялся между всеми читающими; после этого пришедшие «на огонек», приняв более или менее удобные позы, раскладывают перед собою свои книги и погружаются в глубоко сосредоточенное и молчаливое чтение. Воцарялась полная тишина, нарушавшаяся только потрескиванием нагоравшей и оплывавшей сальной свечи, шелестом переворачиваемых страниц да движением карандаша по бумаге, на которую тот или иной из читающих заносил какую-либо цитату из книги или какую-либо заметку по поводу прочитанного.
    Это было настоящее священнодействие, которому молодые политкаторжане вилюйской тюрьмы предавались напряженно и настойчиво, со всей энергией, на какую способна только пытливая мысль, движимая непобедимым стремлением к научному знанию. С особенной страстью отдавался книжным занятиям покойный М. Р. Гоц. Он всегда первый приходил «на огонек» и захватывал самое лучшее место за столом. Несмотря на сильную болезнь глаз, он, кажется, не пропустил ни одного дня и в урочный час он сидел у сального огарка, не отрываясь от книги до полного рассвета, когда камеры отпирались, и пробудившаяся тюрьма своим шумом и движением напоминала о переходе к очередным повседневным делам.
    Для остальных членов коммуны, не участвовавших в этих ночных предутренних бдениях, книги, журналы, газеты также представляли огромный интерес и заполняли все их досуги. И тут надо опять-таки отметить, что в деле снабжения книгами вилюйская тюрьма была поставлена в исключительно благоприятные условия. Благодаря литературным связям установившимся еще на воле, а также заботам родных и друзей заключенных, некоторые лучшие издательства того времени — Павленкова, Пантелеева, Панафидиной и др., а также редакции почти всех прогрессивных журналов охотно и бескорыстно откликнулись на просьбу снабжать заключенных вилюйской тюрьмы их изданиями. Таким путем в вилюйской тюрьме с течением времени составилась довольно богатая библиотека по самым разнообразным отраслям науки и литературы.
    У меня в руках имеется несколько писем одного из заключенных в вилюйской тюрьме, относящихся к лету 1890 и к весне 1891 года, адресованных им своим родным. О чем же он сообщает в этих письмах? Почти исключительно о книгах, журналах, газетах. Я позволю себе привести некоторые выписки из этих писем, которые знакомят нас с научно-литературными склонностями и вкусами вилюйских пленников и лучше всего характеризуют те настроения и те духовные интересы, которые их волновали и помогли им сохранить крепкую идейную связь со всем, что было лучшего в мире мысли и борьбы и от которых их отделяли необозримые пространства сибирской тундры и тайги.
    «Желательно было бы, сообщается в одном из этих писем, — получить несколько серьезных монографий по истории, особенно по истории средних веков и новой. Желательно было бы также получить еще некоторые издания Павленкова и Пантелеева, как напр., Герцена, Физиология души; Хэк-Тьюка, Влияние души на тело; Спинозы, Этика; также популярные книжки по философии естествознания: Тэта, Максуэля, Тиндаля, Гельмгольца, Гершеля и др. Хотелось бы иметь Сеченова, Психологические этюды и т. п. «Вестник Европы» № 11 и одиннадцать книжек «Рус. Старины» получены».
    «Дорогие мои, заранее извиняюсь за нескладность моего письма, — читаем мы в другом месте. — Я очень взволнован небывалым обилием полученного газетного материала (60 номеров «Русских Ведомостей» и столько же номеров «Теmрs»), разнообразием их содержания и поэтому ни на чем другом не могу сосредоточиться ».
    Говоря о вынужденном бездействии, об оторванности от жизни, автор цитируемых нами писем, отражая интересы и настроения всех своих товарищей, пишет, что «в беспредельной области теоретической мысли» он находит «то высокое нравственное удовлетворение, которое одно только и может скрасить мрачные стороны жизни нашего брата». «Но по газетам и журналам нашим, — продолжает он дальше, — насколько это возможно, я слежу за развитием жизни с прежним неослабевающим интересом».
    «Книги и книги — они один источник моего умственного и нравственного удовлетворения! — с пафосом восклицает тот же товарищ в другом письме к сестре. — Теперь ты можешь понять, как велика моя и всех моих товарищей благодарность тебе и всем лицам, содействовавшим этому делу, за тот богатый книжный подарок, который принесла последняя почта. И с прошлой почтой нами получены «Русские Ведомости», «Русская Мысль», «Наблюдатель», «Юридический Вестник», «Вопросы философии и психологии», «Вестник Воспитания»; кроме того, некоторыми другими товарищами получены «Журнал Гражданского и Уголовного права» и несколько немецких изданий»... «Достань два новых интересных сочинения: «История XIX века» Файфа и «Сущность исторического процесса» Кареева».
    Сообщая там же об увлечении вилюйцев книгами, он пишет в новом письме: «У нас, за исключением двух-трех человек, все занимаются довольно серьезно, и наша тюрьма образует теперь настоящую школу... все располагаются по разным закоулкам — во дворе на траве, в кухне и даже на чердаке, или же просто прохаживаясь по двору — повсюду с книгами в руках... Особенно налегли у нас на изучение языков; почти все без исключения изучают или французский, или немецкий, или английский, или несколько языков сразу... Я теперь довольно порядочно читаю такие книги, как Гейне, Шекспира (во французском переводе). Почти свободно без словаря читаю «Теmрs», которую мы изредка получаем из Парижа. В этой газете я прочитал выдержку из английской газеты «Standart», которая в фантастическом виде изобразила историю 22 марта, и о таком выдающемся событии, как отставка Бисмарка. В «Русских Ведомостях» я с захватывающим интересом читаю такие сообщения, как замечательная победа немецких социал-демократов, Берлинская конференция по рабочему вопросу и т. п.».
    Мы видим, таким образом, что наукой, литературой (включая беллетристику, занимавшую солидное место в вилюйской библиотеке) вилюйские политкаторжане интересовались очень сильно. События на западе и в России, хотя и с большим запозданием приходившие, для них все же сохраняли всю привлекательность свежести и новизны. Немудрено, поэтому, если день прибытия почты, приходившей только раз в месяц, а в пору осенней и весенней распутицы — раз в два - три месяца был поистине большим днем в тюрьме, вызывавшим чрезвычайный подъем настроения среди ее обитателей.
    Иной из особенно нетерпеливых товарищей в этот долгожданный день с утра по лестнице, ведущей на чердак, взбирался на крышу тюрьмы, с напряженным вниманием всматриваясь в сторону, откуда должен был показаться почтовый караван. И как только он замечал вдали появление верховых с переметными почтовыми сумами у седла, из уст его вырывался громкий радостный крик: «Почта! Почта!..».
    Только люди, отрезанные от живого внешнего мира, на десятки тысяч верст от него заброшенные в тайгу и тундры Сибири, целыми месяцами дожидавшиеся вестей от друзей и родных, могут понять все непобедимое очарование этих магических слов. Как по сигналу срывались с своих мест обитатели тюрьмы, бросая все работы, и шумной толпой собирались у ворот в ожидании, когда смотритель вызовет старосту в контору за получением почты. Наступал, наконец, и этот счастливый момент, а четверть часа спустя мы уже встречали возвращающегося старосту, принимая у него из рук пакет с письмами и помогая тащить мешки с книгами, которыми он был нагружен. После прочтения полученных писем, мы, «волнуясь и спеша», начинали разбирать книги, газеты и журналы, которые быстро расходились по рукам товарищей и целиком овладевали их вниманием. На несколько дней жизнь нашей коммуны выходила из своей обычной колеи. Письма, газеты и журналы приносили кучу интересных новостей из родных далеких краев; целый рой мыслей и чувств поднимали они в душе каждого заключенного; вызывали живой, порою бурный обмен мнениями; возбуждали непреодолимую потребность высказаться и на темы, которые трудно было исчерпать в случайной повседневной беседе. Словом, почта приводила всю тюрьму в состояние чрезвычайно повышенного идейного возбуждения.
                                                                           * * *
    В этой-то идейно-насыщенной атмосфере и зародилась мысль об издании тюремного (разумеется, рукописного) журнала, в котором можно было бы использовать богатый материал, для многих остававшийся скрытым в необозримом ворохе газет, в изобилии скоплявшихся в нашей библиотеке. От слов скоро перешли к делу. Было решено приступить к изданию непериодического «Вилюйского Сборника». Редакция его состояла из двух лиц — М. Р. Гоца и О. С. Минора. Определился и состав сотрудников, в числе которых, кроме двух редакторов, насколько помнится, были М. И. Фундаминский, Терешкович, Анастасия Н. Шехтер, Брагинский. Энергично принялись сотрудники за работу, и вскоре наше литературное детище, в виде довольно толстой тетрадки, увидело свет.
    Теперь, по прошествии более 36 лет, очень трудно восстановить в памяти, хотя бы приблизительно, содержание нашего «Вилюйского Сборника». В номере, кажется, были помещены статьи всех переименованных выше сотрудников. Помнится, что моя статья (составленная по газетным и журнальным материалам) давала общий очерк рабочего движения на Западе, при чем ее центральным пунктом была первомайская демонстрация, впервые тогда (1890 г.) организованная по постановлению Международного Социалистического Конгресса в Париже 1889 г. Статья Минора представляла из себя обзор внутренней жизни России; в статье Терешковича дана была критическая оценка статей, помещенных в «Сборнике». Содержания остальных работ не помню.
    Выход «Сборника» в свет был крупным событием в жизни нашей коммуны. Все члены ее, и особенно авторы, которые должны были предстать на суд товарищей, прониклись важностью и ответственностью момента. В день появления «Сборника» вся тюрьма собралась в женской камере на общее собрание, специально созванное для чтения статей. Статьи читались самими авторами. Собрание прошло довольно оживленно и в общем публика и авторы остались, кажется, довольны друг другом. Наш первый литературный опыт имел несомненный успех.
    Несколько месяцев спустя был выпущен второй номер «Вилюйского Сборника», на котором и закончилась наша литературная деятельность. Вероятно, на прекращение нашего издания повлияло предстоявшее нам в близком будущем переселение в подлинно каторжные тюрьмы — карийскую и акатуевскую, о чем у нас уже ходили слухи.
    Бывали у нас в тюрьме и другие большие дни. Это, прежде всего дни, отмеченные какими-либо выдающимися событиями в истории революционного движения. Однако, эти празднества у нас не получили широкого распространения, так как, насколько помнится, мы начали их вводить уже в последний период нашего пребывания в Вилюйске, и потому они у нас не успели привиться. Все же мы торжественно проводили в тюрьме день рождения П. Л. Лаврова, учителя и вождя «Народной Воли», сторонниками которой считали себя почти все члены нашей коммуны.
    В этот день в нашем колонном зале выставлялся, на высоком мольберте, на видном месте, превосходно написанный тушью нашей же каторжанкой Болотиной, художницей по образованию, большой портрет Лаврова, украшенный красной материей и зеленью. Наш староста, жиловатый в обычное время, в этот день не скупился — готовился улучшенный обед с третьим сладким «блюдом (особой изобретательностью в этих случаях отличался А. О. Гуревич, прославившийся приготовлением сладкого рисового пудинга с особым соусом, под названием «сабайон»). Вечером устраивались танцы, дружным хором пели песни, революционные и общенародные (были и солисты) и все беспечно предавались самому искреннему веселью, сопровождавшемуся играми, шутками, декламацией. Праздник наш затягивался за полночь.
    Из других революционных праздников, проводившихся в вилюйской тюрьме, вспоминаю торжественные поминки, устроенные у нас в годовщину 1-го марта 1881года.
    Помимо этих больших революционных праздников, мы «праздновали» в тюрьме традиционные дни Рождества и Пасхи, которыми мы пользовались исключительно как поводом, чтобы полакомиться вкусными яствами в виде пирогов с превкусной сибирской нельмой, пасок, куличей и т. п., которые изготовлялись нашими собственными поварами. Праздновали мы также и дни рождения каждого из членов нашей Вилюйской коммуны.
                                                                           * * *
    Наши книжные занятия (учеба) в тюрьме шли круглый год почти без перерыва. Но летом нам поневоле приходилось месяца на два (20 мая — 20 июля), если не совсем приостанавливать их, то во всяком случае довольно сильно ими манкировать. Это была бедственная и мучительная пора появления комаров, мошкары, и всякого «гнуса», как называют в Сибири назойливо и звонко жужжащую, до крови жалящую и колющую тварь, которая тучами носилась по всему пространству нашего обширного двора, заполняла все наши жилые помещения, сплошной массой облепляла стены, потолки, окна. Оставить их на ночь в камерах значило обречь себя на бессонную мучительную ночь и отдать им себя на съедение. И вот каждый вечер, перед отходом ко сну, против набившихся за день в нашей камере маленьких кровожадных хищников предпринималась сложная кампания для изгнания их оттуда. С этой целью в каждой камере мы разводили «дымокур», т.-е. брали кучу сухого навоза и, сложив на железный лист посреди камеры, поджигали его. Навоз тлел, не разгораясь, но пуская клубы густого и едкою дыма, который наполнял собою все комнаты. Спасаясь от дыма, комары широкими черными потоками летели вон, через настежь раскрытые окна наших трех камер, во двор. Эта процедура изгнания врага длилась не менее часа, и когда, наконец, стремительные потоки улетавших комаров иссякали, дымокуры выносились из камер, окна и двери их плотно закрывались, и хотя запах дыма долго еще давал себя чувствовать, но зато можно было себя считать более или менее обеспеченными от нападения комаров ночью.
    Днем от комаров, конечно, не было отбою. Поэтому мы и днем разводили в наших помещениях «дымокуры», особенно в зале во время обеда. Искали мы, правда, без особенного успеха, убежища от преследовавших нас хищников в наших летних палатках. Эти палатки, которые сооружались из простынь, мы раскидывали на тюремном дворе, как бы располагаясь в них на лето лагерем. И тут каждый раз, прежде, чем скрыться под полотном палатки, и в ней предварительно разводили «дымокур», чтобы выкурить забравшихся туда комаров. Это удавалось впрочем лишь на короткое время, так как назойливые твари проникали к нам через все преграды. Насколько, однако, было возможно, мы в этих палатках продолжали свои занятия, читая свои книги или занимаясь иностранными языками. Площадь двора между задней стеной главного здания, кухней и баней оставалась свободной и была предназначена для игры в крокет, которою многие товарищи сильно увлекались. Все необходимые для игры принадлежности — молотки, шары, ворота — сделаны были все тем же нашим незаменимым мастером на все руки Сашей-ангелом, как мы называли А. О. Гуревича, общего любимца всей Вилюйской коммуны.
                                                                           * * *
    Мне остается еще несколько остановиться на отношениях, существовавших между заключенными и смотрителем тюрьмы. И здесь приходится также сказать, что отношения эти были весьма далеки от обычного типа отношений, создававшихся между тюремщиками и их жертвами. Начать с того, что наш смотритель, хорунжий Свешников, никогда не вмешивался во внутренний распорядок нашей тюремной жизни, предоставив нам широкое право самоуправления. Он даже вообще редко показывался у нас в тюрьме; если ему нужно было по какому-нибудь поводу переговорить с нашим старостой, то он обыкновенно приглашал его к себе в контору.
    Но обязательно и не без торжественности появлялся он у нас в праздники Рождества и Пасхи. Облаченный в свой парадный офицерский мундир, он в сопровождении своего помощника появлялся в нашем колонном зале и, подходя к каждому из нас и пожимая руки, поздравлял с праздником. Мы, как гостеприимные «хозяева», приглашали его к столу отведать наших яств. После непринужденной беседы, продолжавшейся минут 10, «гости» поднимались со своих мест и, откланиваясь и благодаря за гостеприимство, так же торжественно удалялись. В праздники (да и не только в праздники) мы меняли свои серые бушлаты на собственные косоворотки и даже снимали кандалы. Свешников на эго не обращал ни малейшего внимания, не замечал этого или делал вид, что не замечает того, как либерально обращались заключенные с кандалами, снимая их всегда на ночь и редко надевая их днем. Во всяком случае Свешников по этому поводу никогда, никаких разговоров не поднимал. Надо сказать, что хотя наш смотритель был в офицерском чине, но происходил из простых казаков. Дальше этого первого чина хорунжего он не шел, хотя ему было уже лет 45. Несмотря на это, Свешников, этот простой казак, оказавшийся в чести, все время оставался в высшей степени скромным и, по-видимому, не злым человеком. Ни тени высокомерия, никаких начальственных повадок, по крайней мере по отношению к нам, он никогда не обнаруживал. Всегда удивительно ровный, никогда не повышавший тона, он относился к нам в высшей степени корректно и просто, без всякой рисовки и позы. Это, по-видимому, был человек, совершенно лишенный специфических свойств профессионального тюремщика.
    Совершенно иным был его молодой помощник Казанцев, пустой мальчишка, лет 19. Конечно, и он относился к заключенным с большой учтивостью, никогда не позволяя себе ни малейшей грубости. Но все же в нем чувствовался карьерист, и в интересах своей будущей карьеры он полагал более благоразумным держать себя на некотором расстоянии от каторжан и соблюдать ту официальность, в которой так и сквозило горделивое сознание своего начальственного превосходства, Разумеется, он никогда ничем не осмеливался обнаруживать это перед нами. Наоборот, Казанцев старался иногда порисоваться искренним нашим доброжелателем. Например, когда после смерти Свешникова Казанцев вступил в исполнение должности смотрителя тюрьмы, то, желая на своем новом посту завоевать наши симпатии, дал нам понять, что при нем нам будет житься лучше, что он будет нам выдавать продукты лучшего качества, чем при покойном смотрителе, и т. п. Мы, конечно, к этим авансам бестактного мальчишки отнеслись достаточно холодно.
    Кроме нашего непосредственного начальства к нам в гости жаловал и представитель высшей административной власти в Вилюйске, пан исправник Антонович, поляк по происхождению, тип в своем роде весьма любопытный. При свойственном ему, как всякому поляку, патриотизме, который, как это было почти неизбежно при царском режиме, содержал в себе некоторую примесь оппозиционного душка, исправник не прочь был полиберальничать и прослыть в наших глазах передовым человеком. Являясь к нам в тюрьму, он направлялся к женской камере и просил разрешения войти. Это ему разрешалось. Раскланявшись со всеми присутствующими, он присаживался к столу, и у нас с ним завязывалась оживленная беседа, преимущественно по вопросам высокой внешней политики. При этом он не боялся показать себя явным противником тогдашней внешней политики в самых основах ее, особенно резко выступая против франко-русского союза. С большим ожесточением набрасывался он на «этого негодяя Деруледа», а заодно и на российского барда, франко-русской дружбы М. Н. Каткова и его «Московские Ведомости».
    Помню, в одно из своих очередных посещений Антонович в припадке либерализма до того разоткровенничался с нами, что после обычной трепки, заданной им ненавистному Деруледу, сделал нам «конфиденциальное» сообщение, затрагивающее уже область чисто внутренней политики правительства.
    — Могу вам сообщить, — таинственно начал Антонович, — что сюда ко мне прислан под надзор полиции один политический. И можете себе представить, за что человека сослали? — тоном, благородного негодования спросил он, обводя всех нас своим испытующим взором и как бы стараясь прочесть на наших лицах нужный ему ответ.
    И так как мы молчали, то наш собеседник, заранее предвкушая необыкновенный эффект, который должны были произвести его слова, после минутной паузы произнес с расстановкой, отчеканивая каждое свое слово:
    — За то, что он пролетарий!..
    Мы знали, что речь идет о «пролетариате» т. Лонцком, с которым мы уже успели войти, при помощи наших надзирателей, в конспиративную переписку. Он был выслан за принадлежность к польской революционной организации «Пролетариат». В этом слове и скрыт был источник курьезного недоразумения, жертвой которого, по своему политическому невежеству, стал наш либеральный исправник. Мы, конечно, оставили нашего собеседника в его забавном заблуждении и ясно дали ему понять, что разделяем его возмущение по поводу варварской политики русского правительства, подвергающего человека ссылке только за то, что он пролетарий.
                                                                           * * *
    Жизнь жестоко насмеялась над проектом иркутского генерал-губернатора — создать в Вилюйске для осужденных но делу 22 марта 1889 года каторжную тюрьму, которая наводила бы смертельный страх на всех остальных политических заключенных и ссыльных Сибири. В действительности создалось положение прямо противоположное тому, какое рисовалось творческой фантазии представителя высшей административной власти в крае. Вопреки всем его расчетам, дружной, крепко сплоченной семье молодых якутских политкаторжан, умышленно изолированных не только от вольного мира, но и от мира обще-сибирской каторги и ссылки, удалось создать в вилюйской тюрьме коммуну, примера которой не было, думается, во всей истории русской политической каторги.
    Сквозь кровавый туман средневековых пыток, бесчеловечных истязаний, жестоких издевательств, ареной которых были царские каторжные казематы и застенки в эпоху мрачной реакции 1906-1917 годов, вилюйская тюрьма вырисовывается какой-то сказочной мирной идиллией. Мы решаемся даже утверждать, что и в ту отдаленную эпоху более умеренной, не совсем еще разнуздавшейся реакции 80 - 90-х годов прошлого века, когда революционное движение не приобретало еще широкого массового размаха, а чувствовавшее себя еще достаточно прочным самодержавие не знало еще того чисто животного страха, который толкал правительство кровавого Николая последнего на путь слепой мести и свирепой расправы над своими политическими противниками, — даже в эту эпоху, говорим мы, вилюйская каторжная тюрьма с ее своеобразным режимом была и осталась явлением исключительным.
    В конце концов и высшая администрация поняла, как жестоко она ошиблась в своих расчетах. Уже в мае 1891 года, как рассказывает, на основании архивных документов, т. М. Кротов в своей книге «Якутская ссылка» [* М. Кротов. — Якутская ссылка, стр. 137-138.], иркутский генерал-губернатор, боясь, что заключенные в вилюйской каторжной тюрьме «находились в слишком хороших условиях», не соответствующих «тяжести совершенного ими 22 марта 1889 г. преступления — по условиям производимых ими работ, тюремной дисциплины и вообще содержания их в тюрьме», — запросил губернатора, не признает ли тот «полезным» перевести их в другое место». Запросили исправника.
    В своем ответе исправник, который, как читатель мог выше убедиться, был весьма расположен к обитателям вилюйской тюрьмы и, быть может, не желая лишиться интересного для него общества, описал все работы, исполняемые в тюрьме заключенными, их «безукоризненное во всех отношениях» поведение и их «совершенную неспособность... к каким-либо физическим работам». По этим основаниям исправник находил, что нет смысла переводить их в другое место.
    Однако, по мнению губернатора, — рассказывает дальше тов. Кротов, — их все-таки нужно было перевести в «более удобное место». Это мнение и одержало верх, тем более, что самая мысль и переводе вилюйских политкаторжан в карийскую тюрьму (женщин) и в акатуевскую тюрьму (мужчин), чтобы поставить их в условия, «более соответственные тяжести совершенного ими преступления», исходила из министерства внутренних дел.
    Эта мысль была приведена в исполнение в марте - апреле 1892 года, и наша своеобразная коммуна была ликвидирована.
    Отдельными партиями нас перевезли в якутскую тюрьму. В конце мая пришел в Якутск пароход «Витим»; к нему была прибуксирована баржа, на которой и были увезены все осужденные по делу 22 марта 1889 г. Три женщины-политкаторжанки — Н. О. Коган-Бернштейн, Р. Ф. Франк-Якубович и К. Н. Шехтер-Минор — были отправлены на поселение; остальные четыре женщины — Болотина, Перли-Брагинская, Е. Я. Гуревич и В. С. Гассох-Гоц — были отправлены на Кару доканчивать срок каторжных работ.
    Мужчины все были отправлены в акатуевскую каторжную-тюрьму, где их ожидала настоящая каторга — систематическое бритье половины головы, обязательное (днем и ночью) ношение кандалов, ежедневные работы в рудниках...
    /В якутской неволе. Из истории политической ссылки в Якутской области. Сборник материалов и воспоминаний. Москва. 1927. С. 90-109./

    «ВИЛЮЙЦЫ», под этим названием в революционной среде известны участники Якутской трагедии 1889, к-рые были приговорены судом к каторжным работам и отбывали первые годы своей каторги в Вплюйской тюрьме. 22 марта 1889 в Якутске группой административных ссыльных, в числе 31-го человека, было оказано вооруженное сопротивление властям. Столкновение с властями произошло на почве изменения условий отправки ссыльных (угрожавших жизни отправляемых) в Верхоянский и Колымский округа Якутской обл. В оказании вооруженного сопротивления участвовали: Л. М. Коган-Бернштейн, А. Л. Гаусман, Н. Л. Зотов, П. П. Подбельский, М. Р. Гоц (см.) и др. Царское правительство жестоко расправилось с участниками дела: шесть человек было убито во время столкновения, первые трое из названных выше лиц были повешены, четверо приговорены к бессрочным каторжным работам, 10 человек получили в общей сложности 220 лет каторги, один ушел на поселение и один в арестантские роты на 3 года. Приговоренные к каторге 20 человек в декабре 1889 отправлены были в Вилюйскую каторжную тюрьму, к-рая до того пустовала (1872-83 в ней содержался Н. Г. Чернышевский). В 1892 начальство спохватилось, что держать специальный штат для Вилюйской тюрьмы, в к-рой находились лишь 20 каторжан, нет расчета, что впечатление от Якутской трагедии уже несколько изгладилось, и потому при прохождении партий каторжан через попутные города, в которых находятся ссыльные, нет основания опасаться демонстраций со стороны последних. «В.» были переведены в Акатуй на общую каторгу. Вилюйская тюрьма с тех пор прекратила свое существование, но название «В.» до настоящего времени осталось за двадцатью томившимися в ней каторжанами.
    По манифесту 1895 «В.» были переведены в разряд осужденных на поселение, и часть из них получила право вернуться в Европейскую Россию: в 1898 право это получили уже все «В.» и немедленно им воспользовались. Из «В.» в живых до начала 1928 остались: Брагинский (член ВКП), Терешкович, Брамсон, Е. Я. Гуревич, Перли, Берман, Орлов и Эстрович, живущие в СССР и принимающие деятельное участие в Обществе политкаторжан и ссыльно-поселенцев, и 4 человека за границей.
    Лит.: Минор О., Якутская драма 22 марта 1889. «Былое», № 9, 1906; Вилюец, Якутская трагедия 22 марта 1889. «Русская Мысль». № 2, 1906; Мельшин Л., Две трагедии, «Сев. Записки». 1906; сб. «Якутская трагедия». М., 1925.
    М. Б.
    /Большая советская энциклопедия. Главный редактор О. Ю. Шмидт. Т. 11. Москва. 1930. Стлб. 36./


    Ирина Роднянская

                                                             ПРОЖИТИЕ ЖИЗНИ

    Советский подданный был научен, что любой документ начинается с графы «ФИО». Так вот: я – Роднянская Ирина Бенционовна. Происхождения своей фамилии не знаю, но, как-то путешествуя по Тверской земле, прочитала на стенде в старинной Старице, что льноводческий совхоз Роднянский выполнил план на 101%. Может, мигрируя из Польши или Литвы через эти места, мои предки и добрались до местечка Сураж, откуда родом отец. Новое имя Бенцион, согласно семейным рассказам, мальчику дали после выздоровления от смертельно опасной болезни (таков был обычай), и в переводе оно означает: «сын Сиона». Так что я, в некотором роде, «внучка Сиона», что на сегодняшний день меня вполне устраивает («Ненавидящие Сиона, посрамитеся от Господа!»). Отец был врачом, эндокринологом, мать – вокалистом, преподавателем пения. Дед по матери – народовольцем (в той же группе, что и Вера Фигнер), проведшим на каторге и в ссылке десять лет (потом, разочаровавшись в революции, ненадолго увлекся сионистскими идеями). А освобожден он был, приговоренный к двадцати годам несвободы, благодаря амнистии Николая II при его восшествии на престол, — и тогда-то повстречал свою будущую жену, «идейную» фельдшерицу (ездила на холерные эпидемии и получила почетную грамоту от полтавского губернатора). Выходит, царю-мученику я косвенным образом обязана своим появлением на свет, — о чем помню не шутя. Родилась в Харькове в 1935 году, по адресу, врезавшемуся в память: Пушкинская улица, дом 49а (не переименована ли под флагом украинизации?). Кто такой Пушкин, я узнала трех лет от роду, если не раньше, так как бабушка любила читать мне бой Руслана с головой (семья, чисто еврейская по крови, была вполне ассимилирована в русскую культуру). В три с половиной года дед выучил меня чтению, но тут, в 1938-м, его арестовали (как почти весь дом политкаторжан, в котором мы жили) и быстренько расстреляли («ежовщина»!). Всеми подробностями такого рода хочу продемонстрировать, что меня от рождения и даже до него крепко вписали в отечественную историю, и она мне остро небезразлична. Имя Гитлера мне тоже пришлось скоро услышать: помнится, в двадцатых числах июня понятного года иду по Сумской улице промеж пирамидальных тополей, держась за материнскую руку,  и спрашиваю; «Мама, а кто такой Гитлер?» Из Харькова семьи работников папиного Института эндокринологии были эвакуированы очень рано, так что я не вкусила бомбежек. Где мобилизованный отец, долго не знали, но, как оказалось, институт превратили в эвакогоспиталь и направили в г. Сталинск (ныне Новокузнецк Кемеровской области), куда женская часть семьи, в конце концов, добралась и где я провела детские дворовые и первый школьный годы. В 1944 году отца демобилизовали и...
    /© 2017 Русское Безрубежье. Ирина Роднянская, Author at Русское Безрубежье. litved.comauthor/rodnyanskaya./



    М. Брагинский:
                                                            Н. О. КОГАН-БЕРНШТЕЙН
                                                                             (1861—1927)
    Новую утрату понесла редеющая семья старых народовольцев: 28 декабря 1927 года скончалась от крупозного воспаления легких Наталия Осиповна Коган-Бернштейн (ур. Баранова).
    Оборвалась жизнь полная самоотречения, суровой революционной борьбы и величайших страданий. Нужно было обладать поистине неистощимой верой в непобедимую силу революционного идеала, беззаветной преданностью своему общественному долгу, чтобы устоять под теми страшными ударами, какие обрушились на голову этой мужественной женщины-революционерки.
    Точно предчувствуя, какой тяжелый жизненный путь предстоит ей пройти, Н. О. стремится заранее закалить свои молодые силы. Собираясь в 1876-77 г. на театр военных действий в качестве сёстры милосердия, она втайне от родителей посещает военный госпиталь, чтобы привыкнуть к зрелищу крови, ран и увечий и таким образом подготовить себя к работе в суровой обстановке, среди стонов и ужасов смерти, на полях сражений...
    Под влиянием чтения революционной литературы и популярных в то время романов Чернышевского, Мордовцева, Шпильгагена у Н. О. сложились свои идеалы, в свете которых отрицательные стороны окружающей ее жизни выступали перед нею особенно выпукло. Восприимчивая и чуткая, Н. О. крайне болезненно переживала эти противоречия между идеалом и действительностью. Она не могла примириться с ними и решила во что бы то ни стало преодолеть их.
    И вот юной, 17-летней девушкой, Н. О. с шестью рублями в кармане бежит из отчего дома, чтобы, избавившись от семейного гнета, создать себе самостоятельную, независимую жизнь. Прибыв в Симферополь, она поступает на фельдшерские курсы, где до нее училась С. Л. Перовская. Там она впервые сближается с кружком народовольцев, в состав которого входили такие видные революционеры, как Тригони, Теллалов и др. Отношения Н. О. с народовольческой организацией становятся еще теснее и прочнее с переездом в Киев, где Н. О., живя на скудный заработок и голодая иногда по целым неделям, состояла деятельным членом центрального народовольческого кружка, ведя работу среди рабочих и офицеров, и, вместе с тем, продолжая учиться на фельдшерских и акушерских курсах.
    К тому времени. Н. О., как революционерка, успела создать себе в революционных кругах настолько прочную репутацию, что член Исполнительного Комитета «Народной Воли» С. Златопольский настойчиво звал ее в Питер на работу в центре. Н. О., однако, временно отклонила это предложение, желая раньше закончить свое образование.
    После совершения акта 1 марта в 1881 г., о подготовлении которого Н. О. была осведомлена заранее, она в качестве агента партии «Н. В.» была отправлена в назначенный ей район для взаимной информации по поводу, цареубийства. Во время этой поездки Н. О. была арестована, но, вскоре выпущенная за недостатком улик, она, несмотря на расстроенное свое здоровье, почти без всякой передышки должна была немедленно возобновить свою подпольную работу, так как после сильных опустошений, произведенных правительством в рядах партии, ощущалась чрезвычайно острая нужда в работниках. Но недолго пришлось поработать Н. О. В 1882 году она снова была арестована и отправлена в административную ссылку в Томск.
    В 1885 году она возвращается в Россию вместе с мужем, также политическим ссыльным, Л. М. Коган-Берштейном, и вместе с ним поселяется в Дерпте. Но и сюда к Н. О. вскоре потянулись нити, связавшие ее и ее мужа с южной народовольческой организацией. Не прошло и полугода, как виднейшие члены этой организации (Штернберг, Оржих, Богораз), понимавшие, какого испытанного и ценного работника они могли найти в лице вернувшейся из ссылки Н. О., усиленно начинают ее приглашать в ряды своей организации, предназначая для нее весьма ответственные функции. Но прежде чем Н. О. успела приступить к практической работе, она вместе с мужем снова была арестована и в административном порядке сослана в Восточную Сибирь на 8 лет.
    В конце 1888 года она с мужем и маленьким сыном прибыла в Якутск, а 22 марта 1889 года (ст.ст.) там разыгрались потрясающие события, вызванные вооруженным столкновением между политическими ссыльными и администрацией, учинившей, как известно, жесточайшую кровавую расправу над своими пленниками.
    Муж Наталии Осиповны Л. М. Коган-Бернштейн, сыгравший в якутской драме инициативную роль, вместе с Зотовым и Гаусманом был приговорен к смертной казни. И тут Н. О. пришлось пройти через тягчайшее испытание — проводить любимого человека, ещё больного после полученных им тяжелых ранений, недвижно прикованного к койке, в которой палачи понесли его к виселице. Какой силой духа нужно было обладать, чтобы пережить этот исключительный по своему необыкновенному трагизму момент. А между тем и сама Н. О. была приговорена к каторжным работам на 15 лет и осталась с единственным малолетним сыном на руках, полная тревоги и опасений за его судьбу: она не знала еще, оставит ли ей царское правительство, умертвившее ее мужа, ее ребенка, или лишит ее, как каторжанку, материнских прав.
    В Вилюйской каторжной тюрьме, на поселении и впоследствии на воле Н. О. воспитывала своего сына в идеях, за которые геройски умер его отец и ради которых она продолжала мужественно жить. Она воспитала в нем незаурядного революционера, который, состоя членом партии с.-р., обнаруживал явный уклон в сторону марксизма, а позднее, после Октябрьской революции, — и в сторону коммунистической партии, почти уже готовый, перейти в ее ряды. Но судьба готовила новый жесточайший удар Н. О. Молодой М. Л. Коган-Бернштейн, ее любимый сын, бывший ей товарищем и другом, по роковому стечению обстоятельств был убит в 1918 г.
    С необыкновенной, чисто стоической твердостью переносила Н. О. все постигшие ее испытания. Оставшись непоколебимо верной своим идеалам революции и социализма, Н. О. прошла свой жизненный путь гордая, не сломленная. Ни жалобой, ни стоном не хотела она выдавать своих неизбывных личных мук, схоронив их навсегда на дне своей многострадальной души. Несмотря на свой преклонный возраст и болезненное состояние, Н. О. была одним из деятельных членов кружка старых народовольцев. Среди ветеранов героической эпохи первых революционных битв Н. О. займет не последнее место.
    /Каторга и Ссылка. Историко-революционный вестник. Кн. 40. № 3. Москва. 1928. С. 151-153./

                           К ТРИДЦАТИЛЕТИЮ ВООРУЖЕННОГО СОПРОТИВЛЕНИЯ
                              ССЫЛЬНЫХ В ЯКУТСКЕ 22-го МАРТА (4 АПРЕЛЯ) 1889 г.
    Л. Берман.
    Посмертные письма Зотова, Гаусмана и Коган-Бернштейна обнародованы в печати. Но большинству нынешних читателей, вероятно, они не известны, и потому позволяю себе привести здесь письма хоть одного Льва Матвеевича Коган-Бернштейна. Хочу лишь добавить, что сын его Матвей Львович, которому он написал такое трогательное письмо, член Учредительного Собрания, перешел через фронты на сторону Советской России, но по недоразумению застрелен красноармейцами...
    /Из эпохи борьбы с царизмом. Киевское отделение Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев. Сборник редактировали Л. Берман, Б. Лагунов, С. Ушерович. Киев. 1924. С. 22./



                         ПАМЯТИ УЧАСТНИКОВ ЯКУТСКОЙ ТРАГЕДИИ 1889 ГОДА
    М. Брагинский
                                                                   ЯКОВ НОТКИН
                                                           (К сорокалетию его смерти)
    Этот молодой, с большой копной волос на голове, с густою бородою, 23-летний студент-технолог, административно высланный на 5 лет в В. Сибирь, выступает в моей памяти человеком гораздо старше своего возраста, не по летам серьезным, точно никогда не знавшим ни весенних дней радости, ни своевольных порывов беззаботной, буйной юности.
    Сосредоточенный, как бы вечно занятый напряженной, скрытой от посторонних глаз, внутренней работой, тов. Ноткин, однако, не был натурой чисто созерцательной, оторвавшейся от тревог и интересов живой действительности. Напротив того, человек с болезненно чуткой совестью, с острой, нервной восприимчивостью, Ноткин живо откликается на все сколько-нибудь заметные явления жизни.
    Большой ригорист в личной жизни, Ноткин и в оценке личного и общественного поведения своих товарищей подходил со строгим критерием своих повышенных требований революционной этики. Но он при этом был совершенно чужд всякого педантизма, никогда не становился в позу назойливого ментора, навязывающегося со своими непрошенными нравоучениями. Сам, очевидно, никогда не знавший резкого разлада между словом и делом, Ноткин органически не мог мириться с грубыми отступлениями от основных начал революционной морали. Он не считал возможным замалчивать случаи таких отступлений и всегда болезненно реагировал на них, откровенно и прямо высказывая свое отношение к поступку провинившегося товарища. За его ригоризм, за его последовательную, непоколебимую принципиальность товарищи прозвали его, еще во время этапного путешествия в Якутск, «ходячей моралью». Но в этом прозвище не было ничего обидного для Ноткина. Ибо, — как пишет о нем в своих воспоминаниях [* О. С. Минор. Якутская драма 1889 г. «Былое» 1906 г., № 9.] один из участников якутской трагедии 1889 г., — хотя Ноткин «нередко, благодаря своей кристальной чистоте и наивности, становился в неловкие положения», «считая себя в праве вмешиваться в интимные семейные дела товарищей», тем не менее «отношение к нему товарищей было благоговейное».
    Хотя Ноткину, прибывшему в Якутск 25 февраля 1889 г., довелось пробыть на воле (до мартовского протеста) меньше месяца, тем не менее он принял живейшее участие в общественных делах якутской политической ссыльной колонии. Ноткин же взял на себя роль хозяина квартиры в доме Монастырева, где он был заведующим устроенной нами там библиотекой. Квартира Ноткина была и нашим общественным клубом: там мы устраивали наши собрания, на которых обсуждали вопрос об организации вооруженного сопротивления властям. Наконец, на квартире же Ноткина разыгралась и якутская трагедия, одной из первых жертв которой он стал.
    Я вспоминаю Ноткина в один из самых потрясающих моментов нашей трагедии. После первой стычки с нами солдаты, выпустившие в нас залп из ружей в комнате, где мы все собрались, и затем бросившиеся вон из нее, рассыпались вокруг нашего дома и начали его обстреливать. Мы оказались там, как в мышеловке, окруженные огневым кольцом беспрерывной ружейной пальбы. Среди неописуемого замешательства, вызванного непрекращающимся ружейным обстрелом со стороны невидимого и недосягаемого для нас врага; среди стонов раненых и умирающих те, которые еще не были затронуты солдатской пулею, но каждую минуту рисковали быть ею настигнутыми, как был настигнут шальною пулею, пробившейся сквозь две стены, Михаил Гоц, простреленный навылет, очутились в состоянии полной беспомощности и бессилия предпринять что бы то ни было.
    Ноткин в это время был уже ранен, получив две штыковые раны на лбу и у темени с левой стороны. По лицу его обильно струилась кровь. Но в этой адской обстановке, под беспрестанными ружейными выстрелами, раненый Ноткин оставался все время на ногах. Стараясь владеть собою, с лицом, залитым кровью, он переходил от одной группы товарищей к другой, пытаясь чем-нибудь помочь, внести какое-нибудь успокоение, поддержать бодрость. И когда я, заметив Ноткина и увидев его окровавленное лицо, остановил его и сказал: —
    — Да ведь вы ранены!
    Он самым спокойным тоном ответил мне:
    — О, это пустяки! Не волнуйтесь, только не волнуйтесь!
    И он спешил уже дальше, где были раненые, где слышались их стоны, чтобы как-нибудь облегчить их страдания, забывая о своих собственных.
    Это было за четверть часа до его смерти. Ноткин был убит, когда после первого обстрела монастыревского дома он вместе с другими выходил во двор, чтобы сдаться и когда Зотов выстрелил в прибывшего на место бойни вице-губернатора Осташкина. На этот выстрел солдаты ответили новым залпом и новым обстрелом нашего дома, когда вышедшие во двор поспешили снова вернуться... Ноткину уже не суждено было вернуться. Под градом солдатских пуль он пал мертвым вместе с Шуром и Подбельским.
    Так трагически рано оборвалась жизнь одного из прекраснейших товарищей, погибших в памятные мартовские дни 1889 года в Якутске [* Просим всех родных и друзей, близко знавших покойного Якова Ноткина, прислать по адресу редакции журнала «Каторга и Ссылка» все сведения, документы, письма, фотографические снимки и пр., касающиеся покойного Ноткина для опубликования в печати. Такая же просьба — к родным и друзьям всех товарищей, погибших в Якутске 22 марта (ст. ст.) 1889 г., а также казненных 7 августа (ст. ст.) того же года.].
    /Каторга и ссылка. Историко-революционный вестник. Кн. 52. № 3. Москва. 1929. С. 63-65./



    М. А. Брагинский
                                                                  М. В. БРАМСОН
                                                                         (1862-1934)
    24 мая 1934 г. в Ленинграде скончался один из популярнейших и активнейших членов О-ва политкаторжан и ссыльнопоселенцев и его Центрального совета Моисей Васильевич Брамсон.
    В жизни этого скромнейшего из ветеранов революции мы не найдем героических актов, которыми была так богата революционная карьера его предшественников-народовольцев первого призыва. Но если ближе проследить тернистый путь, пройденный выбывшим из наших рядов товарищем, то нельзя будет не признать, что в его лице мы потеряли не только прекрасного товарища и человека высокого морального и интеллектуального уровня, но и незаурядного революционера, с юношеским энтузиазмом и безоговорочно примкнувшего после Октябрьского переворота к делу пролетарской революции.
    Однако, сейчас мы не собираемся писать полную и подробную биографию М. В. Для этого мы еще не располагаем всеми необходимыми данными. Мы ограничимся лишь опытом характеристики покойного товарища, как революционера и политического и общественного работника, опираясь отчасти на небольшой историко-литературный материал, главным же образом на запас собственных сведений о жизни М. В., с которым автор этих строк, был связан крепкими узами многолетней тесной дружбы, закаленной в общих страданиях и борьбе.
    Заранее при этом оговариваемся, что не находим пока для себя возможным останавливаться подробно на годах, протекших между его возвращением из Сибири (1896 г.) и 1915 г., когда он жил вместе с семьей в Вильне и когда мы с ним лишь изредка встречались за границей в начале 1900 годов, и ограничимся лишь краткими сведениями, сообщенными о виленском периоде жизни М. В. товарищами, поддерживавшими с ним революционные связи. Полнее постараемся осветить идеологию и чаяния, которыми М. В. жил в последние годы своей жизни.
    Выходец из еврейской мещанской среды М. В. приобщился к революционному движению еще на ученической скамье варшавской гимназии. Но развернул он свою революционную работу только в студенческие годы в Петербурге, куда он переехал из Москвы в начале 1883 г. Радикальная учащаяся молодежь, естественно, явилась той средой, где он проводил первые опыты подпольной работы. Однако постепенно М. В. расширял круг своей революционной деятельности, стремясь вовлечь в сферу своего идейного влияния фабричных рабочих, воспитанников военно-учебных заведений и другие элементы общества, восприимчивые к революционной пропаганде.
    Состоя уже членом одного из студенческих кружков, М. В. в конце 1883 г. получил предложение войти в «Союз молодежи партии „ Народная Воля”» (не смешивать с партией «Молодая Народная Воля»!), организованный под непосредственным влиянием П. Ф. Якубовича. «Союз ставил себе целью путем пропаганды среди учащихся, рабочих и военных воспитывать кадры стойких и проверенных на практическом революционном деле молодых борцов, необходимых для пополнения поредевших в борьбе с самодержавием отрядов партии «Народная Воля». М. В., признав такую организацию вполне своевременной, охотно вошел в нее, приняв на себя руководство студенческим кружком. В составе этого кружка, занятиями которого М. В. руководил почти в течение целого года, были лица, впоследствии привлекавшиеся по крупным политическим процессам (Александрин, Шмидова).
    Осенью 1884 г. во время массовых арестов, вызванных провалом, Лопатина, был разгромлен и «Союз молодежи партии „Н. В.”». В сгустившейся атмосфере полицейского сыска и свирепого правительственного террора положение подпольщиков становилось столь невыносимым, что из среды товарищей М. В. раздался даже голос в пользу временной, по крайней мере, приостановки всякой революционней: деятельности. Картина, действительно, получилась крайне безотрадная. «После провокаторства Дегаева, — рассказывает М. В. в своих, воспоминаниях об этой эпохе, — атмосфера была удушливая и крайне подозрительная. Кроме этого крупного провокатора, были и мелкие предатели; провалы следовали за провалами; предприятия не удавались, и организация проваливалась, не успев ничего толком сделать».
    И тем не менее М. В. не допускал и мысли о какой бы то ни; было приостановке революционной работы и самым решительным образом отвергал всякие ликвидаторские попытки, внушенные растерянностью охваченных паникою людей. Усиленные репрессии, под постоянной угрозой которых М. В. приходилось вести свою революционную работу, не только не могли заставить его отойти от нее, хотя бы временно, а наоборот, еще сильнее стимулировали его революционную энергию, для которой он искал нового применения, стремясь использовать в этом смысле все открывавшиеся перед ним возможности.
    После разгрома «Союза» М. В. посчастливилось скоро найти еще более важную точку приложения для своих сил: он взял на себя руководство рабочим кружком. Таким образом М. В. вступает в качестве пропагандиста в среду, одно соприкосновение с которой в те времена усиленной полицейской слежки сопряжено было для него,, молодого студента, с особенно большим риском. Занятия в рабочем кружке происходили в течение 1885 г. главным образом на Петербургской стороне, в квартире одного из членов кружка, рабочего Б. Богданова. Во время одной из своих очередных встреч с рабочими: на квартире Богданова М. В. узнал от последнего, что имеется возможность добыть шрифт из губернской типографии в количестве, достаточном для устройства маленькой подпольной типографии. М. В., выразив полную готовность воспользоваться услугами Богданова, ухватился за это новое дело, что называется, обеими руками. Посовещавшись с товарищами по организации и получив их «благословение», он немедленно же приступил к подготовительной работе.. Одному студенту он заказал раму для набора и валик для печатания; двух других привлек в качестве наборщиков; кассы же для шрифта были изготовлены самим Богдановым. Были закуплены бумага, типографская краска, и маленькая подпольная типография на квартире рабочего заработала под общим руководством М. В., тщательно заботившегося о соблюдении строжайшей конспирации и усердно инструктировавшего в этом смысле своих сотрудников.
    Им же были доставлены типографии и первые заказы. Как раз в это время в руках у М. В. находился текст письма Маркса к Михайловскому, которое и решено было напечатать в русском переводе. Этот документ являлся первым, — но увы! — и последним изданием новой нелегальной типографии. Предназначенная к напечатанию в этой же типографии листовка, посвященная шестидесятилетней годовщине восстания декабристов, не могла уже выйти в свет, так как М. В. был арестован.
    Итак, мы видим, что М. В. никогда не довольствовался одной только основной, специально порученной ему работой. Человек живой инициативы, с большим запасом неизрасходованных молодых сил, искавших все нового и все более широкого приложения, М. В. считал себя ответственным не только за дело, непосредственно им выполняемое, но и за судьбу революционной организации в целом.
    Мысль об общих интересах, организации, о мерах к приумножению ее активных сил и к повышению ее революционной работоспособности, особенно после недавних крупных провалов, очевидно, сильно занимала его. Огромные опустошения, произведенные правительством в рядах «Народной Воли» после ареста Лопатина, острая нужда в новых и свежих силах для заполнения опустошенных партийных рядов должны были направить мысль М. В. прежде всего в сторону недавно разгромленного правительством «Союза молодежи партии „Народная Воля”», — организации, которая и ставила себе целью, — как это было уже выше указано, — создание новых революционных кадров. Попытаться восстановить «Союз» — такова была задача, поставленная себе М. В. Переговорив по этому поводу с некоторыми товарищами и встретив с их стороны полное одобрение принятой им на себя инициативы, М. В. с необыкновенной энергией осенью 1885 г. приступил к осуществлению своей попытки. Набросав проекты программы и устава «Союза», М. В. поставил их на обсуждение на специально созванном у себя на квартире собрании, куда была приглашена группа заранее намеченных 10 человек (в числе их, между прочим, находился А. Л. Гаусман, впоследствии казненный в Якутске), которые должны были составить ядро возрожденной организации. После жарких и длительных дебатов, продолжавшихся в течение целого дня, программа и устав «Союза» были одобрены всеми собравшимися единодушно.
    Как бы попутно, в том же 1885 г., М. В. обеспечил себе связь и с военной средой. Воспользовавшись отъездом из Питера на каникулы одного из руководителей юнкерского кружка, студента-путейца С. М. Залкинда, М. В. убедил последнего передать ему этот кружок, который он тогда же и стал посещать для руководства его занятиями. Кружок этот был еще немногочисленный (3-4 человека) и побывать в нем удалось М. В. не более двух раз, так как члены его, юнкера, также разъезжались на рождественские праздники по домам. Но при расставании со своими учениками М. В. точно условился с ними возобновить кружковые занятия в январе будущего года после возвращения в Петербург.
    Таким образом, несмотря на крайне тяжелую общую политическую обстановку середины 80-х годов, когда в стране торжествовала самая черная реакция, лично для М. В. и близкой ему организации перспективы революционной работы складывались как будто довольно благоприятно.
    В самом деле к концу 1885 г. продолжал еще существовать студенческий кружок, к которому М. В. примкнул с самого начала своего переселения из Москвы в Петербург, его усилиями была налажена хотя и небольшая, но уже начинавшая выпускать печатную продукцию подпольная типография; при содействии некоторых товарищей, но главным образом благодаря своей личной энергии и инициативе, ему удалось восстановить «Союз молодежи партии «Народная Воля», оставался рабочий кружок, и, наконец, им была установлена связь с учащимися петербургских военно-учебных заведений.
    Таковы были итоги довольно долгой по тому времени (около трех лет) революционной работы М. В., выполнявшего ответственные функции как пропагандиста, так и организатора, с энергией, добросовестностью и настойчивостью, характерными не только для этого раннего периода революционной деятельности, но и для позднейшего времени его общественной работы.
    При более благоприятных условиях достигнутые результаты давали основание рассчитывать на работу еще более широкого размаха. Но в конкретных условиях революционной борьбы половины 80-х годов это была лишь мечта. М. В. это и сам прекрасно понимал. Его уже тревожило предчувствие близкого краха, которым обычно и почти неизбежно завершалась судьба каждого активного революционера. Вот как он сам рассказывает об этом в своих «Отрывках из воспоминаний».
    «Каждый из нас, действующих лиц, находился в положении травленного зверя. Ходишь по улице и постоянно оглядываешься — нет ли за тобою «хвоста», вечно в тревоге, вечно в нервном напряжении. Нам недолго приходилось испытывать подобное чувство. Благодетельное правительство заботилось о том, чтобы поскорее успокоить нас, изъяв из обращения и предоставляя нам отдыхать и успокаивать нервы в одиночках своих тюрем». Вскоре был «изъят из обращения» и М. В. Это случилось 28 декабря 1885 г. Выпущенный на короткое время на поруки, М. В. успел лишь сдать выпускные экзамены со степенью кандидата естественных наук и вскоре, вновь арестованный, засел в тюрьме всерьез и надолго.
    Начался новый период жизни М. В.— годы тюрьмы, ссылки и каторги.
    Приговоренный к административной ссылке в Восточную Сибирь на 5 лет, М. В. в ноябре того же года был перевезен в Москву, в Бутырскую тюрьму, где он, между прочим, принял участие в тюремном бунте, и в апреле следующего года отправлен вместе с добровольно последовавшей за ним женой в Якутск, а оттуда ему предстояло отправиться в Средне-Колымск. В Колымск, однако, М. В. не попал. Задержавшись в Якутске вместе с другими политссыльными, назначенными для дальнейшего следования в Средне-Колымск, М. В. принял участие в вооруженном протесте, организованном группой ссыльных против невыносимо тяжелых условий отправки ссыльных из Якутска в Средне-Колымск. Это столкновение с властями, происшедшее в Якутске 22 марта 1889 г. (ст.ст.) в доме Монастырева [* Оно описано в статье М. В., помещенной в сборнике «Якутская трагедия», изд. политкаторжан.], закончилось кровавым поражением протестантов. Вместе с другими участниками этой трагической истории, избежавшими солдатских пуль, М. В. был арестован и заключен в Якутскую тюрьму. В Якутске же 3-13 июня 1889 г. состоялся суд над участниками вооруженного сопротивления, и М. В. в числе других был приговорен к 20 годам каторжных работ. Каторгу он отбывал сначала в Вилюйском остроге (1890-1892), затем в Акатуе (1892-1894), откуда был выпущен на поселение. После применения манифеста 1894 г. М. В. получил возможность в 1895 г. вернуться в Европейскую Россию и поселиться в Вильне, где до 1900 года состоял сначала под гласным, а затем негласным полицейским надзором.
    Так закончился второй, полный тяжелых испытаний, период жизни М. В., длившийся почти целое десятилетие (1885-1894 гг.). И в эти долгие годы тюрьмы, каторги и ссылки М. В. не терял бодрости. Бывали у него приступы гнетущей тоски и порой осаждали мучительные воспоминания о невознаградимых утратах в недавней борьбе. Но это все же были отдельные моменты внутренних тяжелых переживаний, которые преодолевались силою его здорового оптимизма, составляющего доминирующую черту его индивидуальности. Свои тюремные, свободные от обязательных работ досуги М. В. заполнял самообразованием, занятиями по высшей математике, усиленным чтением, которому он всегда предавался с неутолимой страстью. Его мысль не задерживалась слишком долго на печальном настоящем тюремных будней, она устремлялась к будущему в рядах единомышленников — борцов за дело, от которого он, 22-летний юноша, был насильственно оторван на долгие годы.
    Силами своей моральной выдержанности и идейной устремленности М. В. преодолел постигшие его невзгоды и злоключения подневольного существования. Из ссылки он вернулся человеком несломленным, нравственно закаленным, умственно созревшим, со значительным запасом нового опыта, новых знаний и с прежнею верой в революционные идеалы своей молодости.
    Вернувшись к живой действительности, от которой он был оторван долгими годами тюрьмы и ссылки, М. В. вместе с семьей поселился в Вильне, где до конца 90-х годов он был подчинен гласному полицейскому надзору. Присматриваясь к переменам, происшедшим в окружающей его действительности за время, проведенное им в тюрьме и ссылке, М. В. в начале 1900-х годов вошел в связь с виленской организацией с.-р. и, по словам товарищей, которым приходилось с ним встречаться в эти годы, он живо откликался на нужды революционного дела.
    Он отнюдь не принадлежал к тем «бывшим» революционерам, которые, нажив себе политический капитал в каторге и ссылке, считали себя вправе почить на лаврах, относясь к революции, как к делу для них более или менее побочному. Независимо от того, в чем выражалось его участие в революционном деле — в прямом ли и непосредственном участии, или простом доставлении денежной помощи, убежища нелегальному, или хотя бы в подаче простого совета, М. В. во всех случаях действовал с полным сознанием своей ответственности за каждый свой шаг. Эти черты характера М. В., между прочим, отмечены некоторыми членами кружка старых народовольцев, неоднократно имевшими случай встречаться с ним в Вильне на почве практической революционной работы.
    В начале империалистической войны М. В. был вынужден эвакуироваться из Вилъны, и в 1915 г. выехал вместе с семьей в тогдашний Петербург. Однако, обосноваться здесь ему не удалось, и потому, получив приглашение на службу в Москву, он переехал туда сначала один, а в 1916 г. к нему переселилась и его семья.
    Грянула Февральская революция. М. В. встретил ее с понятным восторгом как крупнейшую победу восставших рабочих и крестьянско-солдатских масс. Перед старым революционером, отдавшим лучшие годы своей жизни борьбе с абсолютизмом, падение самодержавия открывало широкий простор для общественно-политической работы. Однако по присущей ли ему обычной скромности, или вследствие ослабления его связей с партией эсеров, находившейся во время империалистической войны в состоянии организационного распада и идейного разброда, М. В. не занимал твердой и определенной политической позиции.
    По основным вопросам политического порядка, М. В., по словам одного из его ближайших товарищей, тогда часто с ним встречавшегося, в то время почти не высказывался и единственно, на чем он настаивал самым решительным образом — это на необходимости в интересах революции немедленно же ликвидировать всю семью Романовых. Хотя, по словам того же товарища, М. В., по крайней мере явно, не отходил от позиций партии эсеров, но это непоколебимое убеждение его в необходимости покончить с Романовыми и отрицательное отношение его к империалистической войне показывали, что этот отход уже начался фактически и, неуклонно нарастая, неизбежно должен был привести его к полному расхождению со своими бывшими политическими единомышленниками.
    После Февральской революции М. В. был выдвинут Хамовническим (ныне Фрунзенский) районом представителем в местное отделение кооперативного общества «Кооперация», а также в местную районную думу. В 1918 г. М. В. лишился своей службы, и ему предложено было поехать на работу в продовольственных органах Самары, откуда он затем был переброшен в Ташкент (1918-1921 гг.).
    Таким образом, в тягчайшие годы империалистической интервенции, гражданской войны и хозяйственной разрухи, являвшиеся для Советской страны периодом великих испытаний, М. В. очутился не в лагере мелкобуржуазной интеллигенции, саботировавшей дело пролетарской революции, а на стороне советской власти в качестве скромного работника, честно исполнявшего в ее государственном аппарате свои служебные функции в крайне тяжелой жилищной и продовольственной обстановке, в которой я его застал при встрече с ним в Ташкенте в 1920 г.
    Пребывание в Самаре оказало решающее влияние на эволюцию идеологии М. В., начавшуюся, как мы отметили, еще до отъезда его из Москвы. Но, очутившись в Самаре, М. В., — сообщает упомянутый выше товарищ, — «окунулся в самую гущу кипевшей тогда в глубине страны жизни и целиком стал на сторону Октябрьской революции. Не было ни одного письма его к родным, в котором не проявился бы охвативший его энтузиазм по поводу героических дел, творившихся вокруг него. Таким именно энтузиастом большевизма товарищи увидели его, когда он в январе 1922 г. вернулся в Москву».
    Таким образом, первые годы великих испытаний и героической борьбы революционного пролетариата против соединенных сил внешней и внутренней контрреволюции были и для М. В. периодом серьезного перелома и коренной переоценки ценностей, заставившей его сделать окончательный выбор; и старый народоволец решительно и смело стал на позиции коммунизма — большевизма.
    Было бы очень интересно проследить процесс эволюции его идеологии, но мы уже заранее оговорились, что мы не пишем полной биографии М. В. и потому здесь не место останавливаться на этой серьезной и поучительной теме: на нижеследующих страницах мы попытаемся лишь охарактеризовать его новую идеологию, — новую для него, как старого народовольца, — по возможности его же собственными высказываниями, изложенными в его письмах ко мне из Ленинграда, в которых он делился со мной своими мыслями по поводу злободневных событий нашей внутренней и международной жизни [* М. В. вел со мною очень оживленную переписку в течение всех пятя месяцев, проведенных в Ленинграде для лечения. Несмотря на острые физические страдания, причиняемые ему тяжелой болезнью, он охотно поддерживал эту переписку, которая оборвалась лишь за несколько дней до его смерти.].
    Старейший член нашего общества, принимавший живейшее участие в его делах почти с самого начала его существования, М. В. всегда искренно и Глубоко интересовался судьбами дорогого для него коллектива, которому он бескорыстно отдавал значительную часть времени и сил. Не было, кажется, ни одной комиссии, ни одного сектора, в заседаниях которого он не принимал бы самого активного участия. Раз принятые им на себя обязанности по делам Общества он выполнял с редкой добросовестностью. Отмечая эту черту М. В. как общественного работника, А. Н. Лебедев, его товарищ по работе в Музее каторги и ссылки, говорит, что он каждый день в определенные часы был на своем месте.
    Начитанный и образованный, с большими теоретическими знаниями и широким практическим опытом, М. В. обладал всеми данными, чтобы выдвинуться на первую линию ответственной общественной работы, но по чрезмерной скромности своей он совершенно недооценивал своих способностей и сил и предпочитал сохранить за собою положение «рядового» работника. Но Общество политкаторжан иначе квалифицировало своего старейшего и активнейшего члена и сочло полезным ввести его в состав работников Центрального совета. За выдающиеся заслуги по линии его «рядовой» общественной работы М. В. был премирован в 1932 г. Но лучшей и самом ценной премией для себя он всегда считал те искренние дружеские симпатии, то глубокое уважение, которыми он всегда был окружен в Обществе. Особенно глубоко его трогали те проявления сочувствия и чуткого внимания, которое он в печальные дни своего смертельного недуга встречал и со стороны Общества в целом и со стороны отдельной группы товарищей. Поэтому так тяжело было ему надолго отрываться от привычной обстановки, от любимой общественной работы и от товарищеского коллектива, с которым его крепко связывали прочные узы личных симпатий и общих интересов.
    При отъезде М. В. в Ленинград для лечения я ему обещал информировать его о делах О-ва политкаторжан и в частности о якутском землячестве. Я старался, по возможности, держать его в курсе этих дел, что доставляло ему большое душевное удовлетворение. М. В. охотно поддерживал нашу переписку. Но с самого же начала мой корреспондент далеко вышел за тесные рамки условленной тематики, включив в круг нашей переписки ряд актуальнейших вопросов общественно-политического порядка. Впрочем, и частные темы, стоявшие в плане нашей переписки, он умел поднимать на большую принципиальную высоту.
    В этом смысле очень характерно письмо (от 15/II), посланное им в ответ на мое письмо, с кратким изложением доклада, прочитанного в Якутском землячестве нашего Общества наркомом земледелия ЯАССР об успехах сельского хозяйства в советской Якутии. Вот что писал мне М. В.:
    «...Это меня нисколько не удивляет. Восстанови в уме своем картину всего проделанного нами с 1917 г. Разве где-нибудь и когда-нибудь на протяжении человеческой историй найдешь нечто подобное, даже слабое подобие этому. Ведь, обозревая этот период нашей исторической жизни, не нужно забывать, при каких невероятно ужасных условиях это наше продвижение началось». Охарактеризовав далее тяжелое положение нашей страны в годы хозяйственной разрухи и гражданской войны, он продолжает: «И при таком положении мы все же победили, не только победили, но успели в такой короткий исторический промежуток времени, как 13-14 лет, восстановить и переконструировать свою промышленность, превратить, страну из аграрной в промышленно-аграрную с передовой техникой». Отметив затем наши успехи в области коллективизации, он спрашивает: «...разве все это не волшебная сказка, притом еще самая невероятная сказка, — то, что обыкновенно называют чудом? А на самом деле это нам кажется чудом потому, что мы не научились учитывать тех новых сил громадной эффективности, которые образуются при сознательно коллективной плановой работе. А в этом вся суть, в этом вся загадка. А оценивать по-настоящему и учитывать эти силы мыт стали только за последние 5-10 лет, ибо раньше же не было выступления рабочих масс на поприще истории в деле Созидания новой жизни. Что же удивительного, что мы партию, стоящую в авангарде этого движения, называем партией титанов, штурмующих небо [* Здесь, как и ниже, разрядка везде моя.]. Это вполне естественно и только в таких тонах мы можем воспринимать это явление». Если мы еще слышим иные голоса, то только потому, что «критики» в оценке событий нашей эпохи, по словам М. В., «исходят не из того, что сделано, а из того, что еще недоделано».
    К подобной «критике», которая всегда казалась ему крайне односторонней, М. В. относился весьма недружелюбно, считая ее проявлением все тех же «уклонов, которые, — пишет он, — мы пережигали на протяжении последних 16 лет», или, по более резкому выражению его, «отрыжкой непрекращающейся борьбы между оппортунистическим реформизмом и подлинным, не словесным, а действенным революционизмом».
    Характерно, что в переписке со мною М. В. любил часто прибегать к выражению «волшебная сказка», когда он рисовал картину наших успехов, нашего социалистического строительства. Это несомненно свидетельствует о том, что в его восприятии современной действительности элемент эмоциональности играл немаловажную роль. Поэтому легко представить себе, как должен был реагировать М. В. на такие события, как челюскинская эпопея, героическое восстание австрийских рабочих, титаническая борьба т. Димитрова против германского фашизма на лейпцигском процессе. Одна за другой ложатся под его пером восторженные строки, в которых он изливает свою радость и ликование по поводу освобождения трех болгарских коммунистов из фашистского плена и счастливого их перелета из Германии в красную столицу пролетарского государства. — «Ну, разве это не волшебная сказка! — восклицает он в своем письме ко мне; от 3 марта. — Разве это не следствие существования СССР!».
    Волшебной сказкой рисуется ему и грандиозная челюскинская эпопея.
    «Ты помнишь, — пишет он мне в письме от 14 апреля, — я как-то охарактеризовал всю нашу теперешнюю жизнь, как волшебную сказку. Каждый день приносит только новые подтверждения правильности моих слов». И, как на самое блестящее из таких подтверждений, М. В. указывает на легендарные подвиги наших летчиков, стяжавшие им звание героев Советского союза. — «Казалось бы, — пишет мой восторженный корреспондент, — немыслимо вывезти всех челюскинцев при тех невозможных летных условиях, которые господствуют на нашем Северо-Востоке сейчас, на аэропланах. Но для нас не существует ничего невозможного; мы преодолеваем всякие препятствия, где это требуется обстоятельствами. Нет для нас преград! И сколько же красоты, героизма, бескорыстия, бесконечной преданности своему делу скрывается за этим подвигом! Таких вещей мир до сих пор. еще не видел!»
    Челюскинская эпопея так сильно взбудоражила его, что он не раз еще возвращается к этой теме в своих письмах, как бы испытывая непобедимую потребность снова поделиться со мною обуревающими его чувствами. В лице челюскинцев М. В. приветствует наиболее ярких представителей нового героического поколения нашей новой героической эпохи. «Тут перед нами счастливое поколение цельных людей,, у которых нет и не может быть противоречия между словом и делом... причем и слово и дело (у них) носит исключительно коллективный, общественный характер, а не сдобрены... чисто индивидуалистическими вожделениями, как слава, честолюбие, богатство... А ведь это проклятое раздвоение между словом и делом... было самым страшным червем, подтачивавшим наши силы в старину».
    Приведенные здесь две цитаты из писем М. В. мы считаем особенно характерными для его внутренних переживаний.
    В этом отношении крайне любопытны оценка, даваемая им старому поколению интеллигенции эпохи заката «Народной Воли» и общего снижения революционной волны, и сравнения, которые о» проводит между старой деклассированной интеллигенцией и новой интеллигенцией великого класса, победоносно вышедшего на арену истории и творящего новую жизнь. Моральная неустойчивость, идейная половинчатость, политическое крохоборчество, индивидуалистические тенденции, — таковы черты интеллигенции сумеречной эпохи, с которыми так резко контрастируют присущие новой пролетарской интеллигенции черты крепкой внутренней самодисциплины, идейной целеустремленности, сознательного сотрудничества в деле огромного социально-политического и культурно-хозяйственного значения, глубокого чувства классовой солидарности, и ответственности перед коллективом, перед целой страной. Этому, по выражению М. В., счастливому поколению цельных людей и великой пролетарской стране, вырастившей и воспитавшей поколение героев, принадлежат все его помыслы и симпатии.
    Личные интересы М. В., вся его жизнь сливаются с жизнью и интересами великой пролетарской страны. Его индивидуальность как бы растворяется в ее многомиллионном человеческом коллективе. Эта любопытнейшая черта — поглощение его индивидуального «я» коллективным «мы» — стало доминирующей чертой его психоидеологии последнего периода его жизни и наложила свой отпечаток и на внешние ее проявления — на обороты его устной речи, на стиль его писем. И в живой беседе его со мной и в письмах, в которых делится со мною мыслями о текущих событиях, он почти всегда говорил или писал таким стилем, характерный образчик которого мы видели в вышеприведенном отрывке из его письма: ...«для нас не существует ничего невозможного...», «мы преодолеваем».., «нет для «ас преград»... и т. д.
    Обратимся теперь к тем отрывкам из писем М. В., в которых встречаются его отклики на важнейшие события в области международного коммунистического и революционного рабочего движения.
    «Парижские и австрийские события, — пишет он мне в письме от 20 февраля, — меня, конечно, очень волнуют и радуют. Пусть в Австрии и на этот раз дело не завершится окончательной победой. Во всяком случае значение его огромно. Во-первых, фашисты убедятся, что они еще далеко не господа положения; во-вторых, рабочие массы проявляют настойчивую волю к борьбе — борьбе героической и упорной, в процессе которой, вопреки ухищрениям и прямой измене вождей, образуется и крепко цементируется столь необходимый единый фронт. В-третьих, это такая встряска, которая не может пройти бесследно и вызовет во всех капиталистических странах волну протестов, демонстраций сочувствия среди пролетариата всего мира. И всякие Фомы неверующие должны будут убедиться, что разговоры о новой эпохе революций и войн — не пустая болтовня, а подлинный факт жизни. Вот почему можно только приветствовать это движение, каких бы жертв оно ни стоило».
    Спустя почти месяц после австрийских событий, М. В. снова возвращается к ним и в письме от 27 марта пишет мне: «Меня вчера обрадовало сообщение из Австрии о том, что рабочие в Вене водрузили на одном из рабочих домов, бывшем во время боев объектом усиленного внимания противника, красный флаг, и что в провинции рабочие организовали демонстрации или стачки. Пусть меня назовут путчистом, пусть мне доказывают, что такая растрата сил нерасчетлива. Но я не только этих мещанских расчетов не разделяю — у меня свои взгляды на этот счет (не угашай священного пламени!), я чувствую прилив волны, теплой крови к сердцу и с радостью восклицаю: «Жив курилка! Есть еще порох в пороховницах!»
    «Очень радостно читать, — пишет он дальше, — сообщения газет, что волна протестов, забастовок, активных антифашистских выступлений (по поводу вооруженного восстания в Австрии. — М. Б.) широко разливается среди рабочих масс не только Европы, но и других стран. Лавина эта с каждым днем растет, и формируется единый фронт рабочего класса — залог скорой удачи рабочего движения во всем мире»...
    1 мая — день смотра боевых сил международного пролетариата, — который мы вместе с М. В. всегда проводили на Красной площади, был для него самым любимым и радостным праздником. 1 мая 1934 года было для него последним первомайским праздником. Но, вынужденный оставаться в четырех стенах своей комнаты, М. В. уже не мог принять в нем непосредственного участия. Ему уже не пришлось в этот раз увидеть празднично настроенные, демонстрирующие пролетарские массы и разделить с ними общую радость и веселье.
    Но мыслью и сердцем он был с ними и снова переживал обычные в этот торжественный день опасения и надежды.
    «Поздравляю тебя,— так начинается его майское письмо ко мне,— с великим пролетарским праздником, который, вероятно, послужит, по обыкновению, поводом для множества кровавых столкновений с классовыми врагами. Хочу выразить пожелание (к которому и ты, конечно, охотно присоединишься), чтобы к будущему пролетарскому первомайскому празднику территориальная база, где пролетариат имеет реальную, беспрепятственную возможность радостно, красочно и достойно праздновать свой великий праздник международной солидарности, чтобы эта база, по крайней мере, значительно расширилась, если она к этому времени не сможет еще стать повсеместной». И еще одна цитата из этого же письма — несколько строк, посвященных приезду в Москву австрийских революционных борцов и сердечной товарищеской встрече, оказанной им московским пролетариатом. «Такие события, — пишет он мне, — не только представляют чарующую картину настоящей международной солидарности, но имеют еще большое практическое революционное значение. Они поддерживают бодрость в побежденных борцах и гонят прочь от них дух уныния и разочарования». И выражая свою заветную мысль, М. В. в этих событиях видит новое свидетельство огромного значения уже одного только факта существования СССР, факта, теснейшим образом связанного с судьбами мировой революции.
    Революционер с ярко выраженными большевистскими симпатиями, М. В. на вопрос о возможности вступления в партию, всегда отвечал ссылкою на свои преклонные годы, на якобы отсутствие в нем тех необходимых качеств, без которых он не мог быть активистом-большевиком и рисковал таким образом стать для партии балластом. Прав ли был в своих опасениях М. В. или нет, мы сейчас в этом разбираться не будем. Прямота же, последовательность и прежде всего честность его мысли, никогда не отступавшей перед самыми решительными выводами, логически вытекавшими из принятых предпосылок, побуждали его все-таки подвести некоторый итог той идеологической эволюции, которая привела его на позиции большевизма [* Считаем нужным привести здесь еще один документ, в котором совершенно определенно и ярко выявлены большевистские симпатии М. В. Брамсона. Этот документ — ответное письмо М. В., на приветствие пленума Центрального совета О-ва политкаторжан. В этом письме М. В., заявив, как глубоко тронуло его внимание товарищей, далее пишет: «Я не любитель выспренних и громких слов, но скажу вам, дорогие товарищи, этот день (день посещения его делегацией пленума) счастливейший день моей жизни. Двенадцать лет я состою членом нашего О-ва и, могу сказать по совести, двенадцать лет моя жизнь тесно и всецело переплелась с жизнью О-ва. Я пережил с О-вом его первые робкие шаги, когда оно, так сказать, становилось на ноги. Я же имею счастье переживать с ним и лучшие дни, когда оно, окрепши, вышло на дорогу участия в широком социалистическом строительстве, так бурно охватившем весь СССР. Надеюсь, последние оставшиеся мне годы жизни я проведу в рядах нашего же О-ва, высоко держа знамя старого революционера и всемерно участвуя во всем том грандиозном строительстве новой, счастливой, поистине человеческой жизни, о которой мы на Заре туманной юности только мечтали. Примите же, дорогие товарищи, мою душевную благодарность за чуткое отношение ко мне. Позвольте мне пожелать плодотворных трудов на этом пленуме, которого участником я, к сожалению, лишен возможности быть помимо своего горячего желания. Да здравствует О-во политкаторжан и сс.-поселенцев — ячейка советской общественности, делающая свое полезное дело! Да здравствует ВКП(б)!] и подтвердить его определенным политическим актом. Вскоре М. В. представился случай привести в исполнение свое решение. Дело в том, что среди группы беспартийных товарищей членов О-ва политкаторжан и ссыльно-поселенцев возникла мысль подать XVII партсъезду декларацию с заявлением своей полной солидарности с генеральной линией партии и готовности принять активное участие в социалистическом строительстве. М. В., узнав об этом начинании группы беспартийных, тогда же выразил желание присоединиться к ней.
    «Вопрос о подаче декларации XVII съезду от беспартийных, — писал он мне в письме от 1 февраля, — очень меня занимал. Мне очень хотелось эту декларацию подписать». Познакомившись накануне отъезда в Ленинград с текстом этой декларации и сделав ряд замечаний, он условился с товарищем, что если он не успеет вернуться в Москву к моменту подачи декларации, то пришлет из Ленинграда официальное заявление с просьбой поставить его имя под декларацией. «Все это, — добавляет он, — я проделал и получил от Клавдия (член О-ва тов. Протопопов) ответ, что он мою просьбу в точности исполнил». Это был последний политический акт М. В., которому уже не суждено было вернуться к активной жизни. Он умирал, не предчувствуя близости рокового конца. Несмотря на мучительные физические страдания, которые он молча переносил с беспримерным мужеством, без малейших жалоб и стонов, М. В. до конца сохранил удивительную ясность духа и свежесть мысли. В течение всех пяти месяцев своей болезни его неудержимо тянуло в родную ему Москву; всем сердцем он стремился вернуться в близкую ему товарищескую среду политкаторжан и снова с головой уйти в свою любимую общественную работу, которой он, 72-летний старик, отдавался со страстью юного комсомольца. И так велика у него была жажда жизни, что в письме, написанном всего за неделю до своей смерти, он, в конец истощенный изнурительной болезнью, выражал твердую надежду не далее сентября этого года вернуться в Москву и снова очутиться в кругу своих друзей.
    Но к большому горю его друзей этому не суждено было сбыться. М. В. вскоре умер. Несмотря на свои 72 года, он до последнего вздоха сохранил неутолимую жажду жизни и пламенную веру в торжество грядущего мирового Октября.
    /Каторга и Ссылка. Историко-революционный вестник. Кн. 5-6 (114-115). Москва. (1934) 1935. С. 209-220./





Отправить комментарий